Гоголь шинель башмачкин неуверенность в себе. По произведению Н.В

Цели урока:

  1. Проследить традицию изображения “маленького” человека в русской литературе;
  2. Донести до детей мысль, что есть унижение, которое возвышает;
  3. Ответить на вопросы:
  • Актуальна ли проблема “маленького” человека в наши дни?
  • А как должно быть в жизни?

Оборудование:

  1. Иллюстрации к произведению (портреты Башмачкина);
  2. Схема создания синквейна;
  3. Кроссворд (сетка);
  4. Репродукция Натальи Нестеровой “Распятие”;
  5. Урок предварительно планируется по календарному планированию на 23 марта;

Ход урока

“Весь мир против меня:
Как я велик!…”

М.Ю.Лермонтов

1. Вступительное слово учителя:

Герой повести Н. В. Гоголя “Шинель” Акакий Башмачкин родился, по утверждению автора, “против ночи, если мне не изменяет память, на 23 марта”. И дожил сегодня до очередного дня рождения… Удивительная, странная дата. Гоголь упоминает о ней на первой же странице знаменитой повести. Почему-то даже эта деталь кажется писателю важной в описании героя. А герой-то маленького чина, “низенького роста, несколько рябоват, несколько рыжеват, несколько даже на вид подслеповат, с небольшой лысиной на лбу”. (Демонстрирует портреты Башмачкина на доске). Это снаружи. А что внутри? Сегодня, когда мы с вами отмечаем годовщину со дня рождения Акакия Акакиевича, мне хочется, чтобы вы взглянули на него “простым глазом” - по известному совету Чехова брату, и увидели не только то, что очевидно. У Гоголя все гораздо сложнее…

Ребята, а вы любите праздновать Дни Рождения? С чем у вас ассоциируется этот праздник? (Ответы примерно однозначны).

Но сегодня у нас будет особенный “День Рождения” - на нем не будет именинника… Зато, как положено, будут гости и, конечно, будут подарки.

Кроссворд:

По вертикали:

9. ГУМАНИЗМ.

По горизонтали:

  1. Что могло бы помочь попасть Башмачкину в “статские советники”? (Награды)
  2. Место действия повести; (Петербург)
  3. Это насекомое упоминается в повести дважды. С ним сравнивается главный герой; (Муха)
  4. Какой мех выбран был на воротник шинели? (Кошка)
  5. Подруга жизни Башмачкина; (Шинель)
  6. Это окружает всю жизнь Акакия Акакиевича; (Бедствия)
  7. Сильный враг всех, кто получает 400 рублей жалованья в год; (Мороз)
  8. В каком департаменте служил Акакий Акакиевич? (Одном)

Объясните, почему по вертикали у нас получилось слово “гуманизм”? Подберите синонимы к этому слову. Как это понятие связано с темой произведения?

3. Аналитическая работа с текстом повести:

Какова главная тема повести “Шинель”?

(Тема человеческого страдания, предопределенного укладом жизни; тема “маленького человека”.)

В каких произведениях, прочитанных ранее, мы встречались с темой “маленького человека”?

(Н. М. Карамзин “Бедная Лиза” - в центре повествования простая, необразованная крестьянская девушка; нам внушается мысль, что “и крестьянки любить умеют!”. А. С. Пушкин “Станционный смотритель” - бедный чиновник четырнадцатого класса Самсон Вырин не имеет никаких прав в жизни, и даже единственный смысл его существования – любимую дочь – у него отнимают сильные мира сего. А. С. Пушкин “Медный всадник” - главный герой - несчастный, обездоленный Евгений, у которого бедность уничтожила и характер, и ум, сделала ничтожными мысли и мечты. Все эти произведения полны любви и сочувствия авторов к своим героям. Гоголь развивает традиции великих русских писателей в изображении “маленького человека”).

Как подчеркивается типичность героя и ситуации?

(“…служил в одном департаменте”, “…когда и в какое время он поступил в департамент…этого никто не мог припомнить”, “один чиновник…” - все эти фразы показывают не исключительность, необычность ситуации и героя, а их типичность. Акакий Акакиевич – один из многих; таких, как он, были тысячи – никому не нужных чиновников.

Какая личность перед нами? Охарактеризуйте образ главного героя.

Имя “Акакий” в переводе с греческого – “незлобивый”, а у героя такое же отчество, то есть судьба этого человека была уже предопределена: таким был его отец, дед и т.д. Он живет без перспектив, личностью себя не осознает, смысл жизни видит в переписывании бумаг…

4. Элемент драматической постановки:

Ребята, к нам пожаловали первые гости. Давайте послушаем самого Акакия Акакиевича, его рассказ о себе.

Добрый вам день! Я ничем не примечательный, обыкновенный человек, и жизнь моя совершенно естественна. Служу я с любовью и вполне счастлив: переписываю бумаги, и это разнообразное и приятное занятие. Мне однажды даже предложили небольшое повышение, но я сробел и отказался, ведь и так хорошо. Никогда я обращал внимания, что делается и происходит всякий день на улице, даже когда все стремились развлечься, я же занимался дома переписыванием бумаг…

(Выходит “один молодой человек”, который служил в том же департаменте, что и Башмачкин):

В департаменте не оказывалось к нему никакого уважения, а молодые чиновники посмеивались и острили над ним, сыпали ему на голову мелкие клочки разорванных бумаг… А однажды уж слишком была невыносима шутка, он произнес: “Оставьте меня, зачем вы меня обижаете?” И что-то странное заключалось в словах и в голосе, каким они были произнесены. В этих проникающих словах звенели другие: “Я брат твой!” И с тех пор как будто все переменилось передо мной и показалось в другом виде, часто среди самых веселых минут представлялся мне низенький чиновник с лысинкой на лбу со своими проникающими словами: “Оставьте меня, зачем вы меня обижаете?”…

Ребята, встречались ли вам в жизни люди, чем-то похожие на Акакия Акакиевича? “Дважды незлобивый” - есть ли такие люди сегодня?

Как можно интерпретировать слова “Я брат твой!”?

Достойны ли люди, подобные Акакию Акакиевичу, пренебрежения и унижений?

(Акакий Акакиевич – удавшийся человек настолько, насколько у него было жизненных амбиций. У него гармония потребностей и возможностей. А у многих людей, славно воспользовавшихся новыми российскими условиями, сегодня возможности опережают потребности. Например, нет потребности идти в театр, но есть возможность купить дорогой билет, похвастаться этим перед окружающими, - и он туда идет… Хотя это ничего ему не дает в духовном плане. Людей, подобных Акакию Акакиевичу, много. Такой тип присутствует в каждом человеке, только люди иногда теряют свою внутреннюю память, заболевают высокомерием, спесью…)

Чем стало для Башмачкина приобретение шинели? На что он идет ради этого?

(Шинель для Акакия Акакиевича не роскошь, а выстраданная необходимость. Приобретение шинели расцвечивает его жизнь новыми красками. Это, казалось бы, унижает его, но то, на что он идет ради этого, меняет всю привычную “систему координат” в нашем сознании. Он с каждого “истрачиваемого рубля откладывал по грошу в маленький ящичек”, кроме этой экономии он перестал пить чай и зажигать свечи по вечерам, а, идя по мостовой, наступал на цыпочки, “дабы не истереть подошвы”… Еще он, приходя домой, сразу снимал белье, чтобы не изнашивалось, и сидел в ветхом халате. Можно сказать, он ЖИЛ мечтой о новой шинели).

Какие чувства вызывает у вас поведение и поступки Акакия Акакиевича на пути к достижению цели?

(Что-то очень дурно устроено в мире, где люди – просто тихо помешанные, они стремятся к высшей цели, и эта цель – новая шинель. Башмачкин – жертва этого мира, невиновная жертва, и он скорее вызывает уважение, чем жалость и презрение).

В чем особый драматизм ситуации с кражей шинели?

(Никто в этом мире не захотел помочь ему, не поддержал протест против несправедливости).

С какой целью Гоголем вводится фантастический финал?

(Башмачкин умирает не из-за кражи шинели, он умирает из-за грубости, равнодушия и цинизма окружающего мира. Призрак Акакия Акакиевича выступает мстителем за свою незадачливую жизнь. Это бунт, хотя его можно назвать “бунт на коленях”. Автор стремится вызвать у читателя чувство протеста против абсурдных условий жизни и чувство боли за унижение человеческого достоинства. Гоголь не хочет давать утешительной развязки, не хочет успокаивать совесть читателя. Если бы писатель наказал Значительное лицо, вышла бы скучная нравоучительная сказка; заставил бы переродиться – вышла бы ложь; а он великолепно выбрал фантастическую форму момента, когда пошлость на мгновение прозрела…)

5. Психологический тренинг: Попробуйте чуть-чуть побыть в роли бедного Башмачкина и возразить что-то Значительному лицу, попытайтесь донести свою боль и достучаться до его души. (Рано или поздно всем детям придется испытать на себе гнет бюрократической машины нашего общества, пусть попытаются доказать свою правоту. Необходимо только в роли Значительного лица представить учащегося твердого, решительного, “высокомерного”, лучше для этой роли подойдет старшеклассник).

6. Элемент драматической постановки:

Перед вами еще один гость - Значительное лицо, к которому обратился за помощью Акакий Акакиевич.

Значительное лицо: “Что вам угодно? (отрывисто и твердо) Что вы, милостивый государь, не знаете порядка? Куда вы зашли? не знаете, как водятся дела? Об этом вы должны были прежде дать просьбу в канцелярию; она пошла бы к столоначальнику, к начальнику отделения, потом передана была бы секретарю, а секретарь доставил ее бы уже мне… Понимаете ли вы, кто стоит перед вами? понимаете ли вы это? понимаете ли это? Я вас спрашиваю!

2-3 ученика пробуют себя в роли “просителей”.

7. В конце нашего разговора, как и обещали, давайте сделаем подарки Акакию Акакиевичу, все-таки мы отмечаем его день рождения.

Мы подарим ему наши творческие работы – синквейны, которые напишем сейчас.

Схема создания синквейна – на доске:

  • 1 строка: Кто? Что? (1 существительное)
  • 2 строка: Какой? (2 прилагательных)
  • 3 строка: Что делает? (3 глагола)
  • 4 строка: Что автор думает о теме? (фраза из 4 слов)
  • 5 строка: Кто? Что? (Новое звучание темы) (1 существительное)

Безобидная, нелепая, возвышающая,
Любит, страдает, живет,
Бабочка погибает у пламени огня,
Как неправеден этот мир.

8. Дети читают свои синквейны.

9. Заключительное слово учителя:

Обратите внимание на картину Натальи Нестеровой “Распятие”. Христос на кресте, а внизу бесконечное количество людей, отчасти даже не выписанных. Огромное количество голов-шариков, такая человеческая икра. Вот Акакий Акакиевич и есть человеческая икра, основа будущей жизни. На наших глазах Гоголь из икринки выращивает человека. Для Башмачкина новая шинель стала Верой. Он был доволен своим ветхим капотом. Ну да, протерся, прохудился, но ведь можно и залатать. То есть он хотел сохранить себя в старой вере. Но у него был Учитель, портной Петрович. И Петрович был тверд: не латать надо старое, а созидать новое. И он вынудил Акакия Акакиевича пересмотреть свои убеждения. А на это способен лишь отважный. Он шел на неимоверные лишения, чтобы построить Нечто Новое. Башмачкин не просто надевает шинель, он входит в нее, как в Храм. И становится другим человеком. Он по-другому ходит по улице, идет в гости… Но его убили. Убили люди, рядом с ним живущие. Не только Значительное лицо, но и сослуживцы, надсмехающиеся над его любовью к красоте букв. А он им твердил: “Я брат твой!”. Как в Библии: “Возлюби ближнего своего, как самого себя!”, “Итак во всем, как хотите, чтобы с вами поступали люди, так поступайте и вы с ними!”. Давайте об этом помнить.

В департаменте... но лучше не называть, в каком департаменте. Ничего нет сердитее всякого рода департаментов, полков, канцелярий и, словом, всякого рода должностных сословий. Теперь уже всякий частный человек считает в лице своем оскорбленным все общество. Говорят, весьма недавно поступила просьба от одного капитан-исправника, не помню какого-то города, в которой он излагает ясно, что гибнут государственные постановления и что священное имя его произносится решительно всуе. А в доказательство приложил к просьбе преогромнейший том какого-то романтического сочинения, где чрез каждые десять страниц является капитан-исправник, местами даже совершенно в пьяном виде. Итак, во избежание всяких неприятностей, лучше департамент, о котором идет дело, мы назовем одним департаментом. Итак, в одном департаменте служил один чиновник; чиновник нельзя сказать чтобы очень замечательный, низенького роста, несколько рябоват, несколько рыжеват, несколько даже на вид подслеповат, с небольшой лысиной на лбу, с морщинами по обеим сторонам щек и цветом лица что называется геморроидальным... Что ж делать! виноват петербургский климат. Что касается до чина (ибо у нас прежде всего нужно объявить чин), то он был то, что называют вечный титулярный советник, над которым, как известно, натрунились и наострились вдоволь разные писатели, имеющие похвальное обыкновенье налегать на тех, которые не могут кусаться. Фамилия чиновника была Башмачкин. Уже по самому имени видно, что она когда-то произошла от башмака; но когда, в какое время и каким образом произошла она от башмака, ничего этого не известно. И отец, и дед, и даже шурин, и все совершенно Башмачкины ходили в сапогах, переменяя только раза три в год подметки. Имя его было Акакий Акакиевич. Может быть, читателю оно покажется несколько странным и выисканным, но можно уверить, что его никак не искали, а что сами собою случились такие обстоятельства, что никак нельзя было дать другого имени, и это произошло именно вот как. Родился Акакий Акакиевич против ночи, если только не изменяет память, на 23 марта. Покойница матушка, чиновница и очень хорошая женщина, расположилась, как следует, окрестить ребенка. Матушка еще лежала на кровати против дверей, а по правую руку стоял кум, превосходнейший человек, Иван Иванович Ерошкин, служивший столоначальником в сенате, и кума, жена квартального офицера, женщина редких добродетелей, Арина Семеновна Белобрюшкова. Родильнице предоставили на выбор любое из трех, какое она хочет выбрать: Моккия, Сессия, или назвать ребенка во имя мученика Хоздазата. «Нет, — подумала покойница, — имена-то все такие». Чтобы угодить ей, развернули календарь в другом месте; вышли опять три имени: Трифилий, Дула и Варахасий. «Вот это наказание, — проговорила старуха, — какие всё имена; я, право, никогда и не слыхивала таких. Пусть бы еще Варадат или Варух, а то Трифилий и Варахасий». Еще переворотили страницу — вышли: Павсикахий и Вахтисий. «Ну, уж я вижу, — сказала старуха, — что, видно, его такая судьба. Уже если так, пусть лучше будет он называться, как и отец его. Отец был Акакий, так пусть и сын будет Акакий». Таким образом и произошел Акакий Акакиевич. Ребенка окрестили, причем он заплакал и сделал такую гримасу, как будто бы предчувствовал, что будет титулярный советник. Итак, вот каким образом произошло все это. Мы привели потому это, чтобы читатель мог сам видеть, что это случилось совершенно по необходимости и другого имени дать было никак невозможно. Когда и в какое время он поступил в департамент и кто определил его, этого никто не мог припомнить. Сколько не переменялось директоров и всяких начальников, его видели всё на одном и том же месте, в том же положении, в той же самой должности, тем же чиновником для письма, так что потом уверились, что он, видно, так и родился на свет уже совершенно готовым, в вицмундире и с лысиной на голове. В департаменте не оказывалось к нему никакого уважения. Сторожа не только не вставали с мест, когда он проходил, но даже не глядели на него, как будто бы через приемную пролетела простая муха. Начальники поступали с ним как-то холодно-деспотически. Какой-нибудь помощник столоначальника прямо совал ему под нос бумаги, не сказав даже «перепишите», или «вот интересное, хорошенькое дельце», или что-нибудь приятное, как употребляется в благовоспитанных службах. И он брал, посмотрев только на бумагу, не глядя, кто ему подложил и имел ли на то право. Он брал и тут же пристраивался писать ее. Молодые чиновники подсмеивались и острились над ним, во сколько хватало канцелярского остроумия, рассказывали тут же пред ним разные составленные про него истории; про его хозяйку, семидесятилетнюю старуху, говорили, что она бьет его, спрашивали, когда будет их свадьба, сыпали на голову ему бумажки, называя это снегом. Но ни одного слова не отвечал на это Акакий Акакиевич, как будто бы никого и не было перед ним; это не имело даже влияния на занятия его: среди всех этих докук он не делал ни одной ошибки в письме. Только если уж слишком была невыносима шутка, когда толкали его под руку, мешая заниматься своим делом, он произносил: «Оставьте меня, зачем вы меня обижаете?» И что-то странное заключалось в словах и в голосе, с каким они были произнесены. В нем слышалось что-то такое преклоняющее на жалость, что один молодой человек, недавно определившийся, который, по примеру других, позволил было себе посмеяться над ним, вдруг остановился, как будто пронзенный, и с тех пор как будто все переменилось перед ним и показалось в другом виде. Какая-то неестественная сила оттолкнула его от товарищей, с которыми он познакомился, приняв их за приличных, светских людей. И долго потом, среди самых веселых минут, представлялся ему низенький чиновник с лысинкою на лбу, с своими проникающими словами: «Оставьте меня, зачем вы меня обижаете?» — и в этих проникающих словах звенели другие слова: «Я брат твой». И закрывал себя рукою бедный молодой человек, и много раз содрогался он потом на веку своем, видя, как много в человеке бесчеловечья, как много скрыто свирепой грубости в утонченной, образованной светскости, и, Боже! даже в том человеке, которого свет признает благородным и честным... Вряд ли где можно было найти человека, который так жил бы в своей должности. Мало сказать: он служил ревностно, — нет, он служил с любовью. Там, в этом переписыванье, ему виделся какой-то свой разнообразный и приятный мир. Наслаждение выражалось на лице его; некоторые буквы у него были фавориты, до которых если он добирался, то был сам не свой: и подсмеивался, и подмигивал, и помогал губами, так что в лице его, казалось, можно было прочесть всякую букву, которую выводило перо его. Если бы соразмерно его рвению давали ему награды, он, к изумлению своему, может быть, даже попал бы в статские советники; но выслужил он, как выражались остряки, его товарищи, пряжку в петлицу да нажил геморрой в поясницу. Впрочем, нельзя сказать, чтобы не было к нему никакого внимания. Один директор, будучи добрый человек и желая вознаградить его за долгую службу, приказал дать ему что-нибудь поважнее, чем обыкновенное переписыванье; именно из готового уже дела велено было ему сделать какое-то отношение в другое присутственное место; дело состояло только в том, чтобы переменить заглавный титул да переменить кое-где глаголы из первого лица в третье. Это задало ему такую работу, что он вспотел совершенно, тер лоб и наконец сказал: «Нет, лучше дайте я перепишу что-нибудь». С тех пор оставили его навсегда переписывать. Вне этого переписыванья, казалось, для него ничего не существовало. Он не думал вовсе о своем платье: вицмундир у него был не зеленый, а какого-то рыжевато-мучного цвета. Воротничок на нем был узенький, низенький, так что шея его, несмотря на то что не была длинна, выходя из воротника, казалась необыкновенно длинною, как у тех гипсовых котенков, болтающих головами, которых носят на головах целыми десятками русские иностранцы. И всегда что-нибудь да прилипало к его вицмундиру: или сенца кусочек, или какая-нибудь ниточка; к тому же он имел особенное искусство, ходя по улице, поспевать под окно именно в то самое время, когда из него выбрасывали всякую дрянь, и оттого вечно уносил на своей шляпе арбузные и дынные корки и тому подобный вздор. Ни один раз в жизни не обратил он внимания на то, что делается и происходит всякий день на улице, на что, как известно, всегда посмотрит его же брат, молодой чиновник, простирающий до того проницательность своего бойкого взгляда, что заметит даже, у кого на другой стороне тротуара отпоролась внизу панталон стремешка, — что вызывает всегда лукавую усмешку на лице его. Но Акакий Акакиевич если и глядел на что, то видел на всем свои чистые, ровным почерком выписанные строки, и только разве если, неизвестно откуда взявшись, лошадиная морда помещалась ему на плечо и напускала ноздрями целый ветер в щеку, тогда только замечал он, что он не на середине строки, а скорее на средине улицы. Приходя домой, он садился тот же час за стол, хлебал наскоро свои щи и ел кусок говядины с луком, вовсе не замечая их вкуса, ел все это с мухами и со всем тем, что ни посылал Бог на ту пору. Заметивши, что желудок начинал пучиться, вставал из-за стола, вынимал баночку с чернилами и переписывал бумаги, принесенные на дом. Если же таких не случалось, он снимал нарочно, для собственного удовольствия, копию для себя, особенно если бумага была замечательна не по красоте слога, но по адресу к какому-нибудь новому или важному лицу. Даже в те часы, когда совершенно потухает петербургское серое небо и весь чиновный народ наелся и отобедал, кто как мог, сообразно с получаемым жалованьем и собственной прихотью, — когда все уже отдохнуло после департаментского скрыпенья перьями, беготни, своих и чужих необходимых занятий и всего того, что задает себе добровольно, больше даже, чем нужно, неугомонный человек, — когда чиновники спешат предать наслаждению оставшееся время: кто побойчее, несется в театр; кто на улицу, определяя его на рассматриванье кое-каких шляпенок; кто на вечер — истратить его в комплиментах какой-нибудь смазливой девушке, звезде небольшого чиновного круга; кто, и это случается чаще всего, идет просто к своему брату в четвертый или третий этаж, в две небольшие комнаты с передней или кухней и кое-какими модными претензиями, лампой или иной вещицей, стоившей многих пожертвований, отказов от обедов, гуляний, — словом, даже в то время, когда все чиновники рассеиваются по маленьким квартиркам своих приятелей поиграть в штурмовой вист, прихлебывая чай из стаканов с копеечными сухарями, затягиваясь дымом из длинных чубуков, рассказывая во время сдачи какую-нибудь сплетню, занесшуюся из высшего общества, от которого никогда и ни в каком состоянии не может отказаться русский человек, или даже, когда не о чем говорить, пересказывая вечный анекдот о коменданте, которому пришли сказать, что подрублен хвост у лошади Фальконетова монумента, — словом, даже тогда, когда все стремится развлечься, — Акакий Акакиевич не предавался никакому развлечению. Никто не мог сказать, чтобы когда-нибудь видел его на каком-нибудь вечере. Написавшись всласть, он ложился спать, улыбаясь заранее при мысли о завтрашнем дне: что-то Бог пошлет переписывать завтра? Так протекала мирная жизнь человека, который с четырьмястами жалованья умел быть довольным своим жребием, и дотекла бы, может быть, до глубокой старости, если бы не было разных бедствий, рассыпанных на жизненной дороге не Только титулярным, но даже тайным, действительным, надворным и всяким советникам, даже и тем, которые не дают никому советов, ни от кого не берут их сами. Есть в Петербурге сильный враг всех, получающих четыреста рублей в год жалованья или около того. Враг этот не кто другой, как наш северный мороз, хотя, впрочем, и говорят, что он очень здоров. В девятом часу утра, именно в тот час, когда улицы покрываются идущими в департамент, начинает он давать такие сильные и колючие щелчки без разбору по всем носам, что бедные чиновники решительно не знают, куда девать их. В это время, когда даже у занимающих высшие должности болит от морозу лоб и слезы выступают в глазах, бедные титулярные советники иногда бывают беззащитны. Все спасение состоит в том, чтобы в тощенькой шинелишке перебежать как можно скорее пять-шесть улиц и потом натопаться хорошенько ногами в швейцарской, пока не оттают таким образом все замерзнувшие на дороге способности и дарованья к должностным отправлениям. Акакий Акакиевич с некоторого времени начал чувствовать, что его как-то особенно сильно стало пропекать в спину и плечо, несмотря на то что он старался перебежать как можно скорее законное пространство. Он подумал наконец, не заключается ли каких грехов в его шинели. Рассмотрев ее хорошенько у себя дома, он открыл, что в двух-трех местах, именно на спине и на плечах, она сделалась точная серпянка; сукно до того истерлось, что сквозило, и подкладка расползлась. Надобно знать, что шинель Акакия Акакиевича служила тоже предметом насмешек чиновникам; от нее отнимали даже благородное имя шинели и называли ее капотом. В самом деле, она имела какое-то странное устройство: воротник ее уменьшался с каждым годом более и более, ибо служил на подтачиванье других частей ее. Подтачиванье не показывало искусства портного и выходило, точно, мешковато и некрасиво. Увидевши, в чем дело, Акакий Акакиевич решил, что шинель нужно будет снести к Петровичу, портному, жившему где-то в четвертом этаже по черной лестнице, который, несмотря на свой кривой глаз и рябизну по всему лицу, занимался довольно удачно починкой чиновничьих и всяких других панталон и фраков, — разумеется, когда бывал в трезвом состоянии и не питал в голове какого-нибудь другого предприятия. Об этом портном, конечно, не следовало бы много говорить, но так как уже заведено, чтобы в повести характер всякого лица был совершенно означен, то, нечего делать, подавайте нам и Петровича сюда. Сначала он назывался просто Григорий и был крепостным человеком у какого-то барина; Петровичем он начал называться с тех пор, как получил отпускную и стал попивать довольно сильно по всяким праздникам, сначала по большим, а потом, без разбору, по всем церковным, где только стоял в календаре крестик. С этой стороны он был верен дедовским обычаям, и, споря с женой, называл ее мирскою женщиной и немкой. Так как мы уже заикнулись про жену, то нужно будет и о ней сказать слова два; но, к сожалению, о ней не много было известно, разве только то, что у Петровича есть жена, носит даже чепчик, а не платок; но красотою, как кажется, она не могла похвастаться; по крайней мере, при встрече с нею одни только гвардейские солдаты заглядывали ей под чепчик, моргнувши усом и испустивши какой-то особый голос. Взбираясь по лестнице, ведшей к Петровичу, которая, надобно отдать справедливость, была вся умащена водой, помоями и проникнута насквозь тем спиртуозным запахом, который ест глаза и, как известно, присутствует неотлучно на всех черных лестницах петербургских домов, — взбираясь по лестнице, Акакий Акакиевич уже подумывал о том, сколько запросит Петрович, и мысленно положил не давать больше двух рублей. Дверь была отворена, потому что хозяйка, готовя какую-то рыбу, напустила столько дыму в кухне, что нельзя было видеть даже и самых тараканов. Акакий Акакиевич прошел через кухню, не замеченный даже самою хозяйкою, и вступил наконец в комнату, где увидел Петровича, сидевшего на широком деревянном некрашеном столе и подвернувшего под себя ноги свои, как турецкий паша. Ноги, по обычаю портных, сидящих за работою, были нагишом. И прежде всего бросился в глаза большой палец, очень известный Акакию Акакиевичу, с каким-то изуродованным ногтем, толстым и крепким, как у черепахи череп. На шее у Петровича висел моток шелку и ниток, а на коленях была какая-то ветошь. Он уже минуты с три продевал нитку в иглиное ухо, не попадал и потому очень сердился на темноту и даже на самую нитку, ворча вполголоса: «Не лезет, варварка; уела ты меня, шельма этакая!» Акакию Акакиевичу было неприятно, что он пришел именно в ту минуту, когда Петрович сердился: он любил что-либо заказывать Петровичу тогда, когда последний был уже несколько под куражем, или, как выражалась жена его, «осадился сивухой, одноглазый черт». В таком состоянии Петрович обыкновенно очень охотно уступал и соглашался, всякий раз даже кланялся и благодарил. Потом, правда, приходила жена, плачась, что муж-де был пьян и потому дешево взялся; но гривенник, бывало, один прибавишь, и дело в шляпе. Теперь же Петрович был, казалось, в трезвом состоянии, а потому крут, несговорчив и охотник заламливать черт знает какие цены. Акакий Акакиевич смекнул это и хотел было уже, как говорится, на попятный двор, но уж дело было начато. Петрович прищурил на него очень пристально свой единственный глаз, и Акакий Акакиевич невольно выговорил: — Здравствуй, Петрович! — Здравствовать желаю, сударь, — сказал Петрович и покосил свой глаз на руки Акакия Акакиевича, желая высмотреть, какого рода добычу тот нес. — А я вот к тебе, Петрович, того... Нужно знать, что Акакий Акакиевич изъяснялся большею частью предлогами, наречиями и, наконец, такими частицами, которые решительно не имеют никакого значения. Если же дело было очень затруднительно, то он даже имел обыкновение совсем не оканчивать фразы, так что весьма часто, начавши речь словами: «Это, право, совершенно того...» — а потом уже и ничего не было, и сам он позабывал, думая, что все уже выговорил. — Что же такое? — сказал Петрович и обсмотрел в то же время своим единственным глазом весь вицмундир его, начиная с воротника до рукавов, спинки, фалд и петлей, — что все было ему очень знакомо, потому что было собственной его работы. Таков уж обычай у портных: это первое, что он сделает при встрече. — А я вот того, Петрович... шинель-то, сукно... вот видишь, везде в других местах, совсем крепкое, оно немножко запылилось, и кажется, как будто старое, а оно новое, да вот только в одном месте немного того... на спине, да еще вот на плече одном немного попротерлось, да вот на этом плече немножко — видишь, вот и все. И работы немного... Петрович взял капот, разложил его сначала на стол, рассматривал долго, покачал головою и полез рукою на окно за круглой табакеркой с портретом какого-то генерала, какого именно, неизвестно, потому что место, где находилось лицо, было проткнуто пальцем и потом заклеено четвероугольным лоскуточком бумажки. Понюхав табаку, Петрович растопырил капот на руках и рассмотрел его против света и опять покачал головою. Потом обратил его подкладкой вверх и вновь покачал, вновь снял крышку с генералом, заклеенным бумажкой, и, натащивши в нос табаку, закрыл, спрятал табакерку и наконец сказал: — Нет, нельзя поправить: худой гардероб! У Акакия Акакиевича при этих словах екнуло сердце. — Отчего же нельзя, Петрович? — сказал он почти умоляющим голосом ребенка, — ведь только всего что на плечах поистерлось, ведь у тебя есть же какие-нибудь кусочки... — Да кусочки-то можно найти, кусочки найдутся, — сказал Петрович, — да нашить-то нельзя: дело совсем гнилое, тронешь иглой — а вот уж оно и ползет. — Пусть ползет, а ты тотчас заплаточку. — Да заплаточки не на чем положить, укрепиться ей не за что, подержка больно велика. Только слава что сукно, а подуй ветер, так разлетится. — Ну, да уж прикрепи. Как же этак, право, того!.. — Нет, — сказал Петрович решительно, — ничего нельзя сделать. Дело совсем плохое. Уж вы лучше, как придет зимнее холодное время, наделайте из нее себе онучек, потому что чулок не греет. Это немцы выдумали, чтобы побольше себе денег забирать (Петрович любил при случае кольнуть немцев); а шинель уж, видно, вам придется новую делать. При слове «новую» у Акакия Акакиевича затуманило в глазах, и все, что ни было в комнате, так и пошло пред ним путаться. Он видел ясно одного только генерала с заклеенным бумажкой лицом, находившегося на крышке Петровичевой табакерки. — Как же новую? — сказал он, все еще как будто находясь во сне, — ведь у меня и денег на это нет. — Да, новую, — сказал с варварским спокойствием Петрович. — Ну, а если бы пришлось новую, как бы она того... — То есть что будет стоить? — Да. — Да три полсотни с лишком надо будет приложить, — сказал Петрович и сжал при этом значительно губы. Он очень любил сильные эффекты, любил вдруг как-нибудь озадачить совершенно и потом поглядеть искоса, какую озадаченный сделает рожу после таких слов. — Полтораста рублей за шинель! — вскрикнул бедный Акакий Акакиевич, вскрикнул, может быть, в первый раз от роду, ибо отличался всегда тихостью голоса. — Да-с, — сказал Петрович, — да еще какова шинель. Если положить на воротник куницу да пустить капишон на шелковой подкладке, так и в двести войдет. — Петрович, пожалуйста, — говорил Акакий Акакиевич умоляющим голосом, не слыша и не стараясь слышать сказанных Петровичем слов и всех его эффектов, — как-нибудь поправь, чтобы хоть сколько-нибудь еще послужила. — Да нет, это выйдет: и работу убивать и деньги попусту тратить, — сказал Петрович, и Акакий Акакиевич после таких слов вышел совершенно уничтоженный. А Петрович по уходе его долго еще стоял, значительно сжавши губы и не принимаясь за работу, будучи доволен, что и себя не уронил, да и портного искусства тоже не выдал. Вышед на улицу, Акакий Акакиевич был как во сне. «Этаково-то дело этакое, — говорил он сам себе, — я, право, и не думал, чтобы оно вышло того... — а потом, после некоторого молчания, прибавил: — Так вот как! наконец вот что вышло, а я, право, совсем и предполагать не мог, чтобы оно было этак». Засим последовало опять долгое молчание, после которого он произнес: «Так этак-то! вот какое уж, точно, никак неожиданное, того... этого бы никак... этакое-то обстоятельство!» Сказавши это, он, вместо того чтобы идти домой, пошел совершенно в противную сторону, сам того не подозревая. Дорогою задел его всем нечистым своим боком трубочист и вычернил все плечо ему; целая шапка извести высыпалась на него с верхушки строившегося дома. Он ничего этого не заметил, и потом уже, когда натолкнулся на будочника, который, поставя около себя свою алебарду, натряхивал из рожка на мозолистый кулак табаку, тогда только немного очнулся, и то потому, что будочник сказал: «Чего лезешь в самое рыло, разве нет тебе трухтуара?» Это заставило его оглянуться и поворотить домой. Здесь только он начал собирать мысли, увидел в ясном и настоящем виде свое положение, стал разговаривать с собою уже не отрывисто, но рассудительно и откровенно, как с благоразумным приятелем, с которым можно поговорить о деле самом сердечном и близком. «Ну нет, — сказал Акакий Акакиевич, — теперь с Петровичем нельзя толковать: он теперь того... жена, видно, как-нибудь поколотила его. А вот я лучше приду к нему в воскресный день утром: он после канунешной субботы будет косить глазом и заспавшись, так ему нужно будет опохмелиться, а жена денег не даст, а в это время я ему гривенничек и того, в руку, он и будет сговорчивее и шинель тогда и того...» Так рассудил сам с собою Акакий Акакиевич, ободрил себя и дождался первого воскресенья, и, увидев издали, что жена Петровича куда-то выходила из дому, он прямо к нему. Петрович, точно, после субботы сильно косил глазом, голову держал к полу и был совсем заспавшись; но при всем том, как только узнал, в чем дело, точно как будто его черт толкнул. «Нельзя, — сказал, — извольте заказать новую». Акакий Акакиевич тут-то и всунул ему гривенничек. «Благодарствую, судырь, подкреплюсь маленечко за ваше здоровье, — сказал Петрович, — а уж об шинели не извольте беспокоиться: она ни на какую годность не годится. Новую шинель уж я вам сошью на славу, уж на этом постоим». Акакий Акакиевич еще было насчет починки, но Петрович не дослышал и сказал: «Уж новую я вам сошью беспременно, в этом извольте положиться, старанье приложим. Можно будет даже так, как пошла мода: воротник будет застегиваться на серебряные лапки под аплике». Тут-то увидел Акакий Акакиевич, что без новой шинели нельзя обойтись, и поник совершенно духом. Как же, в самом деле, на что, на какие деньги ее сделать? Конечно, можно бы отчасти положиться на будущее награждение к празднику, но эти деньги давно уж размещены и распределены вперед. Требовалось завести новые панталоны, заплатить сапожнику старый долг за приставку новых головок к старым голенищам, да следовало заказать швее три рубахи да штуки две того белья, которое неприлично называть в печатном слоге, — словом, все деньги совершенно должны были разойтися; и если бы даже директор был так милостив, что вместо сорока рублей наградных определил бы сорок пять или пятьдесят, то все-таки останется какой-нибудь самый вздор, который в шинельном капитале будет капля в море. Хотя, конечно, он знал, что за Петровичем водилась блажь заломить вдруг черт знает какую непомерную цену, так что уж, бывало, сама жена не могла удержаться, чтобы не вскрикнуть: «Что ты с ума сходишь, дурак такой! В другой раз ни за что возьмет работать, а теперь разнесла его нелегкая запросить такую цену, какой и сам не стоит». Хотя, конечно, он знал, что Петрович и за восемьдесят рублей возьмется сделать; однако все же откуда взять эти восемьдесят рублей? Еще половину можно бы найти: половина бы отыскалась; может быть, даже немножко и больше; но где взять другую половину?.. Но прежде читателю должно узнать, где взялась первая половина. Акакий Акакиевич имел обыкновение со всякого истрачиваемого рубля откладывать по грошу в небольшой ящичек, запертый на ключ, с прорезанною в крышке дырочкой для бросания туда денег. По истечении всякого полугода он ревизовал накопившуюся медную сумму и заменял ее мелким серебром. Так продолжал он с давних пор, и, таким образом, в продолжение нескольких лет оказалось накопившейся суммы более чем на сорок рублей. Итак, половина была в руках; но где же взять другую половину? Где взять другие сорок рублей? Акакий Акакиевич думал, думал и решил, что нужно будет уменьшить обыкновенные издержки, хотя, по крайней мере, в продолжение одного года: изгнать употребление чаю по вечерам, не зажигать по вечерам свечи, а если что понадобится делать, идти в комнату к хозяйке и работать при ее свечке; ходя по улицам, ступать как можно легче и осторожнее, по камням и плитам, почти на цыпочках, чтобы таким образом не истереть скоровременно подметок; как можно реже отдавать прачке мыть белье, а чтобы не занашивалось, то всякий раз, приходя домой, скидать его и оставаться в одном только демикотоновом халате, очень давнем и щадимом даже самим временем. Надобно сказать правду, что сначала ему было несколько трудно привыкнуть к таким ограничениям, но потом как-то привыклось и пошло на лад; даже он совершенно приучился голодать по вечерам; но зато он питался духовно, нося в мыслях своих вечную идею будущей шинели. С этих пор как будто самое существование его сделалось как-то полнее, как будто бы он женился, как будто какой-то другой человек присутствовал с ним, как будто он был не один, а какая-то приятная подруга жизни согласилась с ним проходить вместе жизненную дорогу, — и подруга эта была не кто другая, как та же шинель на толстой вате, на крепкой подкладке без износу. Он сделался как-то живее, даже тверже характером, как человек, который уже определил и поставил себе цель. С лица и с поступков его исчезло само собою сомнение, нерешительность — словом, все колеблющиеся и неопределенные черты. Огонь порою показывался в глазах его, в голове даже мелькали самые дерзкие и отважные мысли: не положить ли, точно, куницу на воротник? Размышления об этом чуть не навели на него рассеянности. Один раз, переписывая бумагу, он чуть было даже не сделал ошибки, так что почти вслух вскрикнул «ух!» и перекрестился. В продолжение каждого месяца он хотя один раз наведывался к Петровичу, чтобы поговорить о шинели, где лучше купить сукна, и какого цвета, и в какую цену, и хотя несколько озабоченный, но всегда довольный возвращался домой, помышляя, что наконец придет же время, когда все это купится и когда шинель будет сделана. Дело пошло даже скорее, чем он ожидал. Противу всякого чаяния, директор назначил Акакию Акакиевичу не сорок или сорок пять, а целых шестьдесят рублей; уж предчувствовал ли он, что Акакию Акакиевичу нужна шинель, или само собой так случилось, но только у него чрез это очутилось лишних двадцать рублей. Это обстоятельство ускорило ход дела. Еще каких-нибудь два-три месяца небольшого голодания — и у Акакия Акакиевича набралось точно около восьмидесяти рублей. Сердце его, вообще весьма покойное, начало биться. В первый же день он отправился вместе с Петровичем в лавки. Купили сукна очень хорошего — и не мудрено, потому что об этом думали еще за полгода прежде и редкий месяц не заходили в лавки применяться к ценам; зато сам Петрович сказал, что лучше сукна и не бывает. На подкладку выбрали коленкору, но такого добротного и плотного, который, по словам Петровича, был еще лучше шелку и даже на вид казистей и глянцевитей. Куницы не купили, потому что была, точно, дорога; а вместо ее выбрали кошку, лучшую, какая только нашлась в лавке, кошку, которую издали можно было всегда принять за куницу. Петрович провозился за шинелью всего две недели, потому что много было стеганья, а иначе она была бы готова раньше. За работу Петрович взял двенадцать рублей — меньше никак нельзя было: все было решительно шито на шелку, двойным мелким швом, и по всякому шву Петрович потом проходил собственными зубами, вытесняя ими разные фигуры. Это было... трудно сказать, в который именно день, но, вероятно, в день самый торжественнейший в жизни Акакия Акакиевича, когда Петрович принес наконец шинель. Он принес ее поутру, перед самым тем временем, как нужно было идти в департамент. Никогда бы в другое время не пришлась так кстати шинель, потому что начинались уже довольно крепкие морозы и, казалось, грозили еще более усилиться. Петрович явился с шинелью, как следует хорошему портному. В лице его показалось выражение такое значительное, какого Акакий Акакиевич никогда еще не видал. Казалось, он чувствовал в полной мере, что сделал немалое дело и что вдруг показал в себе бездну, разделяющую портных, которые подставляют только подкладки и переправляют, от тех, которые шьют заново. Он вынул шинель из носового платка, в котором ее принес; платок был только что от прачки, он уже потом свернул его и положил в карман для употребления. Вынувши шинель, он весьма гордо посмотрел и, держа в обеих руках, набросил весьма ловко на плеча Акакию Акакиевичу; потом потянул и осадил ее сзади рукой книзу; потом драпировал ею Акакия Акакиевича несколько нараспашку. Акакий Акакиевич, как человек в летах, хотел попробовать в рукава; Петрович помог надеть и в рукава, — вышло, что и в рукава была хороша. Словом, оказалось, что шинель была совершенно и как раз впору. Петрович не упустил при сем случае сказать, что он так только, потому что живет без вывески на небольшой улице и притом давно знает Акакия Акакиевича, потому взял так дешево; а на Невском проспекте с него бы взяли за одну только работу семьдесят пять рублей. Акакий Акакиевич об этом не хотел рассуждать с Петровичем, да и боялся всех сильных сумм, какими Петрович любил запускать пыль. Он расплатился с ним, поблагодарил и вышел тут же в новой шинели в департамент. Петрович вышел вслед за ним и, оставаясь на улице, долго еще смотрел издали на шинель и потом пошел нарочно в сторону, чтобы, обогнувши кривым переулком, забежать вновь на улицу и посмотреть еще раз на свою шинель с другой стороны, то есть прямо в лицо. Между тем Акакий Акакиевич шел в самом праздничном расположении всех чувств. Он чувствовал всякий миг минуты, что на плечах его новая шинель, и несколько раз даже усмехнулся от внутреннего удовольствия. В самом деле, две выгоды: одно то, что тепло, а другое, что хорошо. Дороги он не приметил вовсе и очутился вдруг в департаменте; в швейцарской он скинул шинель, осмотрел ее кругом и поручил в особенный надзор швейцару. Неизвестно, каким образом в департаменте все вдруг узнали, что у Акакия Акакиевича новая шинель и что уже капота более не существует. Все в ту же минуту выбежали в швейцарскую смотреть новую шинель Акакия Акакиевича. Начали поздравлять его, приветствовать, так что тот сначала только улыбался, а потом сделалось ему даже стыдно. Когда же все, приступив к нему, стали говорить, что нужно вспрыснуть новую шинель и что, по крайней мере, он должен задать им всем вечер, Акакий Акакиевич потерялся совершенно, не знал, как ему быть, что такое отвечать и как отговориться. Он уже минут через несколько, весь закрасневшись, начал было уверять довольно простодушно, что это совсем не новая шинель, что это так, что это старая шинель. Наконец один из чиновников, какой-то даже помощник столоначальника, вероятно для того, чтобы показать, что он ничуть не гордец и знается даже с низшими себя, сказал: «Так и быть, я вместо Акакия Акакиевича даю вечер и прошу ко мне сегодня на чай: я же, как нарочно, сегодня именинник». Чиновники, натурально, тут же поздравили помощника столоначальника и приняли с охотою предложение. Акакий Акакиевич начал было отговариваться, но все стали говорить, что неучтиво, что просто стыд и срам, и он уж никак не мог отказаться. Впрочем, ему потом сделалось приятно, когда вспомнил, что он будет иметь чрез то случай пройтись даже и ввечеру в новой шинели. Этот весь день был для Акакия Акакиевича точно самый большой торжественный праздник. Он возвратился домой в самом счастливом расположении духа, скинул шинель и повесил ее бережно на стене, налюбовавшись еще раз сукном и подкладкой, и потом нарочно вытащил, для сравненья, прежний капот свой, совершенно расползшийся. Он взглянул на него, и сам даже засмеялся: такая была далекая разница! И долго еще потом за обедом он все усмехался, как только приходило ему на ум положение, в котором находился капот. Пообедал он весело и после обеда уж ничего не писал, никаких бумаг, а так немножко посибаритствовал на постеле, пока не потемнело. Потом, не затягивая дела, оделся, надел на плеча шинель и вышел на улицу. Где именно жил пригласивший чиновник, к сожалению, не можем сказать: память начинает нам сильно изменять, и все, что ни есть в Петербурге, все улицы и домы слились и смешались так в голове, что весьма трудно достать оттуда что-нибудь в порядочном виде. Как бы то ни было, но верно, по крайней мере, то, что чиновник жил в лучшей части города, — стало быть, очень не близко от Акакия Акакиевича. Сначала надо было Акакию Акакиевичу пройти кое-какие пустынные улицы с тощим освещением, но по мере приближения к квартире чиновника улицы становились живее, населенней и сильнее освещены. Пешеходы стали мелькать чаще, начали попадаться и дамы, красиво одетые, на мужчинах попадались бобровые воротники, реже встречались ваньки с деревянными решетчатыми своими санками, утыканными позолоченными гвоздочками, — напротив, всё попадались лихачи в малиновых бархатных шапках, с лакированными санками, с медвежьими одеялами, и пролетали улицу, визжа колесами по снегу, кареты с убранными козлами. Акакий Акакиевич глядел на все это, как на новость. Он уже несколько лет не выходил по вечерам на улицу. Остановился с любопытством перед освещенным окошком магазина посмотреть на картину, где изображена была какая-то красивая женщина, которая скидала с себя башмак, обнаживши, таким образом, всю ногу, очень недурную; а за спиной ее, из дверей другой комнаты, выставил голову какой-то мужчина с бакенбардами и красивой эспаньолкой под губой. Акакий Акакиевич покачнул головой и усмехнулся и потом пошел своею дорогою. Почему он усмехнулся, потому ли, что встретил вещь вовсе не знакомую, но о которой, однако же, все-таки у каждого сохраняется какое-то чутье, или подумал он, подобно многим другим чиновникам, следующее: «Ну, уж эти французы! что и говорить, уж ежели захотят что-нибудь того, так уж точно того...» А может быть, даже и этого не подумал — ведь нельзя же залезть в душу человека и узнать все, что он ни думает. Наконец достигнул он дома, в котором квартировал помощник столоначальника. Помощник столоначальника жил на большую ногу: на лестнице светил фонарь, квартира была во втором этаже. Вошедши в переднюю, Акакий Акакиевич увидел на полу целые ряды калош. Между ними, посреди комнаты, стоял самовар, шумя и испуская клубами пар. На стенах висели всё шинели да плащи, между которыми некоторые были даже с бобровыми воротниками или с бархатными отворотами. За стеной был слышен шум и говор, которые вдруг сделались ясными и звонкими, когда отворилась дверь и вышел лакей с подносом, уставленным опорожненными стаканами, сливочником и корзиною сухарей. Видно, что уж чиновники давно собрались и выпили по первому стакану чаю. Акакий Акакиевич, повесивши сам шинель свою, вошел в комнату, и перед ним мелькнули в одно время свечи, чиновники, трубки, столы для карт, и смутно поразили слух его беглый, со всех сторон подымавшийся разговор и шум передвигаемых стульев. Он остановился весьма неловко среди комнаты, ища и стараясь придумать, что ему сделать. Но его уже заметили, приняли с криком, и все пошли тот же час в переднюю и вновь осмотрели его шинель. Акакий Акакиевич хотя было отчасти и сконфузился, но, будучи человеком чистосердечным, не мог не порадоваться, видя, как все похвалили шинель. Потом, разумеется, все бросили и его и шинель и обратились, как водится, к столам, назначенным для виста. Все это: шум, говор и толпа людей, — все это было как-то чудно Акакию Акакиевичу. Он просто не знал, как ему быть, куда деть руки, ноги и всю фигуру свою; наконец подсел он к игравшим, смотрел в карты, засматривал тому и другому в лица и чрез несколько времени начал зевать, чувствовать, что скучно, тем более что уж давно наступило то время, в которое он, по обыкновению, ложился спать. Он хотел проститься с хозяином, но его не пустили, говоря, что непременно надо выпить в честь обновки по бокалу шампанского. Через час подали ужин, состоявший из винегрета, холодной телятины, паштета, кондитерских пирожков и шампанского. Акакия Акакиевича заставили выпить два бокала, посла которых он почувствовал, что в комнате сделалось веселее, однако ж никак не мог позабыть, что уже двенадцать часов и что давно пора домой. Чтобы как-нибудь не вздумал удерживать хозяин, он вышел потихоньку из комнаты, отыскал в передней шинель, которую не без сожаления увидел лежавшею на полу, стряхнул ее, снял с нее всякую пушинку, надел на плеча и опустился по лестнице на улицу. На улице все еще было светло. Кое-какие мелочные лавчонки, эти бессменные клубы дворовых и всяких людей, были отперты, другие же, которые были заперты, показывали, однако ж, длинную струю света во всю дверную щель, означавшую, что они не лишены еще общества и, вероятно, дворовые служанки или слуги еще доканчивают свои толки и разговоры, повергая своих господ в совершенное недоумение насчет своего местопребывания. Акакий Акакиевич шел в веселом расположении духа, даже подбежал было вдруг, неизвестно почему, за какою-то дамою, которая, как молния, прошла мимо и у которой всякая часть тела была исполнена необыкновенного движения. Но, однако ж, он тут же остановился и пошел опять по-прежнему очень тихо, подивясь даже сам неизвестно откуда взявшейся рыси. Скоро потянулись перед ним те пустынные улицы, которые даже и днем не так веселы, а тем более вечером. Теперь они сделались еще глуше и уединеннее: фонари стали мелькать реже — масла, как видно, уже меньше отпускалось; пошли деревянные домы, заборы; нигде ни пуши; сверкал только один снег по улицам, да печально чернели с закрытыми ставнями заснувшие низенькие лачужки. Он приблизился к тому месту, где перерезывалась улица бесконечною площадью с едва видными на другой стороне ее домами, которая глядела страшною пустынею. Вдали, Бог знает где, мелькал огонек в какой-то будке, которая казалась стоявшей на краю света. Веселость Акакия Акакиевича как-то здесь значительно уменьшилась. Он вступил на площадь не без какой-то невольной боязни, точно как будто сердце его предчувствовало что-то недоброе. Он оглянулся назад и по сторонам: точное море вокруг него. «Нет, лучше и не глядеть», — подумал и шел, закрыв глаза, и когда открыл их, чтобы узнать, близко ли конец площади, увидел вдруг, что перед ним стоят почти перед носом какие-то люди с усами, какие именно, уж этого он не мог даже различить. У него затуманило в глазах и забилось в груди. «А ведь шинель-то моя!» — сказал один из них громовым голосом, схвативши его за воротник. Акакий Акакиевич хотел было уже закричать «караул», как другой приставил ему к самому рту кулак величиною в чиновничью голову, примолвив: «А вот только крикни!» Акакий Акакиевич чувствовал только, как сняли с него шинель, дали ему пинка коленом, и он упал навзничь в снег и ничего уж больше не чувствовал. Чрез несколько минут он опомнился и поднялся на ноги, но уж никого не было. Он чувствовал, что в поле холодно и шинели нет, стал кричать, но голос, казалось, и не думал долетать до концов площади. Отчаянный, не уставая кричать, пустился он бежать через площадь прямо к будке, подле которой стоял будочник и, опершись на свою алебарду, глядел, кажется, с любопытством, желая знать, какого черта бежит к нему издали и кричит человек. Акакий Акакиевич, прибежав к нему, начал задыхающимся голосом кричать, что он спит и ни за чем не смотрит, не видит, как грабят человека. Будочник отвечал, что он не видал ничего, что видел, как остановили его среди площади катсие-то два человека, да думал, что то были его приятеля; а что пусть он, вместо того чтобы понапрасну браниться, сходит завтра к надзирателю, так надзиратель отыщет, кто взял шинель. Акакий Акакиевич прибежал домой в совершенном беспорядке: волосы, которые еще водились у него в небольшом количестве на висках и затылке, совершенно растрепались; бок и грудь и все панталоны были в снегу. Старуха, хозяйка квартиры его, услыша страшный стук в дверь, поспешно вскочила с постели и с башмаком на одной только йоге побежала отворять дверь, придерживая на груди своей, из скромности, рукою рубашку; но, отворив, отступила назад, увидя в таком виде Акакия Акакиевича. Когда же рассказал он, в чем дело, она всплеснула руками и сказала, что нужно идти прямо к частному, что квартальный надует, пообещается и станет водить; а лучше всего идти прямо к частному, что он даже ей знаком, потому что Анна, чухонка, служившая прежде у нее в кухарках, определилась теперь к частному в няньки, что она часто видит его самого, как он проезжает мимо их дома, и что он бывает также всякое воскресенье в церкви, молится, а в то же время весело смотрит на всех, и что, стало быть, по всему видно, должен быть добрый человек. Выслушав такое решение, Акакий Акакиевич печальный побрел в свою комнату, и как он провел там ночь, предоставляется судить тому, кто может сколько-нибудь представить себе положение другого. Поутру рано отправился он к частному; но сказали, что спит; он пришел в десять — сказали опять: спит; он пришел в одиннадцать часов — сказали: да нет частного дома; он в обеденное время — но писаря в прихожей никак не хотели пустить его и хотели непременно узнать, за каким делом и какая надобность привела и что такое случилось. Так что наконец Акакий Акакиевич раз в жизни захотел показать характер и сказал наотрез, что ему нужно лично видеть самого частного, что они не смеют его не допустить, что он пришел из департамента за казенным делом, а что вот как он на них пожалуется, так вот тогда они увидят. Против этого писаря ничего не посмели сказать, и один из них пошел вызвать частного. Частный принял как-то чрезвычайно странно рассказ о грабительстве шинели. Вместо того чтобы обратить внимание на главный пункт дела, он стал расспрашивать Акакия Акакиевича: да почему он так поздно возвращался, да не заходил ли он и не был ли в каком непорядочном доме, так что Акакий Акакиевич сконфузился совершенно и вышел от него, сам не зная, возымеет ли надлежащий ход дело о шинели или нет. Весь этот день он не был в присутствии (единственный случай в его жизни). На другой день он явился весь бледный и в старом капоте своем, который сделался еще плачевнее. Повествование о грабеже шинели, несмотря на то что нашлись такие чиновники, которые не пропустили даже и тут посмеяться над Акакием Акакиевичем, однако же, многих тронуло. Решились тут же сделать для него складчину, но собрали самую безделицу, потому что чиновники и без того уже много истратились, подписавшись на директорский портрет и на одну какую-то книгу, по предложению начальника отделения, который был приятелем сочинителю, — итак, сумма оказалась самая бездельная. Один кто-то, движимый состраданием, решился, по крайней мере, помочь Акакию Акакиевичу добрым советом, сказавши, чтоб он пошел не к квартальному, потому что хоть и может случиться, что квартальный, желая заслужить одобрение начальства, отыщет каким-нибудь образом шинель, но шинель все-таки останется в полиции, если он не представит законных доказательств, что она принадлежит ему; а лучше всего, чтобы он обратился к одному значительному лицу, что значительное лицо, спишась и снесясь с кем следует, может заставить успешнее идти дело. Нечего делать, Акакий Акакиевич решился идти к значительному лицу. Какая именно и в чем состояла должность значительного лица, это осталось до сих пор неизвестным. Нужно знать, что одно значительное лицо недавно сделался значительным лицом, а до того времени он был незначительным лицом. Впрочем, место его и теперь не почиталось значительным в сравнении с другими, еще значительнейшими. Но всегда найдется такой круг людей, для которых незначительное в глазах прочих есть уже значительное. Впрочем, он старался усилить значительность многими другими средствами, именно: завел, чтобы низшие чиновники встречали его еще на лестнице, когда он приходил в должность; чтобы к нему являться прямо никто не смел, а чтоб шло все порядком строжайшим: коллежский регистратор докладывал бы губернскому секретарю, губернский секретарь — титулярному или какому приходилось другому, и чтобы уже, таким образом, доходило дело до него. Так уж на святой Руси все заражено подражанием, всякий дразнит и корчит своего начальника. Говорят даже, какой-то титулярный советник, когда сделали его правителем какой-то отдельной небольшой канцелярии, тотчас же отгородил себе особенную комнату, назвавши ее «комнатой присутствия», и поставил у дверей каких-то капельдинеров с красными воротниками в галунах, которые брались за ручку дверей и отворяли ее всякому приходившему, хотя в «комнате присутствия» насилу мог уставиться обыкновенный письменный стол. Приемы и обычаи значительного лица были солидны и величественны, но не многосложны. Главным основанием его системы была строгость. «Строгость, строгость и — строгость», — говаривал он обыкновенно и при последнем слове обыкновенно смотрел очень значительно в лицо тому, которому говорил. Хотя, впрочем, этому и не было никакой причины, потому что десяток чиновников, составлявших весь правительственный механизм канцелярии, и без того был в надлежащем страхе; завидя его издали, оставлял уже дело и ожидал стоя ввытяжку, пока начальник пройдет через комнату. Обыкновенный разговор его с низшими отзывался строгостью и состоял почти из трех фраз: «Как вы смеете? Знаете ли вы, с кем говорите? Понимаете ли, кто стоит перед вами?» Впрочем, он был в душе добрый человек, хорош с товарищами, услужлив, но генеральский чин совершенно сбил его с толку. Получивши генеральский чин, он как-то спутался, бился с пути и совершенно не знал, как ему быть. Если ему случалось быть с ровными себе, он был еще человек как следует, человек очень порядочный, во многих отношениях даже не глупый человек; но как только случалось ему быть в обществе, где были люди хоть одним чином пониже его, там он был просто хоть из рук вон: молчал, и положение его возбуждало жалость, тем более что он сам даже чувствовал, что мог бы провести время несравненно лучше. В глазах его иногда видно было сильное желание присоединиться к какому-нибудь интересному разговору и кружку, но останавливала его мысль: не будет ли это уж очень много с его стороны, не будет ли фамилиярно, и не уронит ли он чрез то своего значения? И вследствие таких рассуждений он оставался вечно в одном и том же молчаливом состоянии, произнося только изредка какие-то односложные звуки, и приобрел таким образом титул скучнейшего человека. К такому-то значительному лицу явился наш Акакий Акакиевич, и явился во время самое неблагоприятное, весьма некстати для себя, хотя, впрочем, кстати для значительного лица. Значительное лицо находился в своем кабинете и разговорился очень-очень весело с одним недавно приехавшим старинным знакомым и товарищем детства, с которым несколько лет не видался. В это время доложили ему, что пришел какой-то Башмачкин. Он спросил отрывисто: «Кто такой?» Ему отвечали: «Какой-то чиновник». — «А! может подождать, теперь не время», — сказал значительный человек. Здесь надобно сказать, что значительный человек совершенно прилгнул: ему было время, они давно уже с приятелем переговорили обо всем и уже давно перекладывали разговор весьма длинными молчаньями, слегка только потрепливая друг друга по ляжке и приговаривая: «Так-то, Иван Абрамович!» — «Этак-то, Степан Варламович!» Но при всем том, однако же, велел он чиновнику подождать, чтобы показать приятелю, человеку давно не служившему и зажившемуся дома в деревне, сколько времени чиновники дожидаются у него в передней. Наконец наговорившись, а еще более намолчавшись вдоволь и выкуривши сигарку в весьма покойных креслах с откидными спинками, он наконец как будто вдруг вспомнил и сказал секретарю, остановившемуся у дверей с бумагами для доклада: «Да, ведь там стоит, кажется, чиновник; скажите ему, что он может войти». Увидевши смиренный вид Акакия Акакиевича и его старенький вицмундир, он оборотился к нему вдруг и сказал: «Что вам угодно?» — голосом отрывистым и твердым, которому нарочно учился заране у себя в комнате, в уединении и перед зеркалом, еще за неделю до получения нынешнего своего места и генеральского чина. Акакий Акакиевич уже заблаговременно почувствовал надлежащую робость, несколько смутился и, как мог, сколько могла позволить ему свобода языка, изъяснил с прибавлением даже чаще, чем в другое время, частиц «того», что была-де шинель совершенно новая, и теперь ограблен бесчеловечным образом, и что он обращается к нему, чтоб он ходатайством своим как-нибудь того, списался бы с господином обер-полицмейстером или другим кем и отыскал шинель. Генералу, неизвестно почему, показалось такое обхождение фамилиярным. — Что вы, милостивый государь, — продолжал он отрывисто, — не знаете порядка? куда вы зашла? не знаете, как водятся дела? Об этом вы должны были прежде подать просьбу в канцелярию; она пошла бы к столоначальнику, к начальнику отделения, потом передана была бы секретарю, а секретарь доставил бы ее уже мне... — Но, ваше превосходительство, — сказал Акакий Акакиевич, стараясь собрать всю небольшую горсть присутствия духа, какая только в нем была, и чувствуя в то же время, что он вспотел ужасным образом, — я ваше превосходительство осмелился утрудить потому, что секретари того... ненадежный народ... — Что, что, что? — сказал значительное лицо. — Откуда вы набрались такого духу? откуда вы мыслей таких набрались? что за буйство такое распространилось между молодыми людьми против начальников и высших! Значительное лицо, кажется, не заметил, что Акакию Акакиевичу забралось уже за пятьдесят лет. Стало быть, если бы он и мог назваться молодым человеком, то разве только относительно, то есть в отношении к тому, кому уже было семьдесят лет. — Знаете ли вы, кому это говорите? понимаете ли вы, кто стоит перед вами? понимаете ли вы это, понимаете ли это? я вас спрашиваю. Тут он топнул ногою, возведя голос до такой сильной ноты, что даже и не Акакию Акакиевичу сделалось бы страшно. Акакий Акакиевич так и обмер, пошатнулся, затрясся всем телом и никак не мог стоять: если бы не подбежали тут же сторожа поддержать его, он бы шлепнулся на пол; его вынесли почти без движения. А значительное лицо, довольный тем, что эффект превзошел даже ожидание, и совершенно упоенный мыслью, что слово его может лишить даже чувств человека, искоса взглянул на приятеля, чтобы узнать, как он на это смотрит, и не без удовольствия увидел, что приятель его находился в самом неопределенном состоянии и начинал даже с своей стороны сам чувствовать страх. Как сошел с лестницы, как вышел на улицу, ничего уж этого не помнил Акакий Акакиевич. Он не слышал ни рук, ни ног. В жизнь свою он не был еще так сильно распечен генералом, да еще и чужим. Он шел по вьюге, свистевшей в улицах, разинув рот, сбиваясь с тротуаров; ветер, по петербургскому обычаю, дул на него со всех четырех сторон, из всех переулков. Вмиг надуло ему в горло жабу, и добрался он домой, не в силах будучи сказать ни одного слова; весь распух и слег в постель. Так сильно иногда бывает надлежащее распеканье! На другой же день обнаружилась у него сильная горячка. Благодаря великодушному вспомоществованию петербургского климата болезнь пошла быстрее, чем можно было ожидать, и когда явился доктор, то он, пощупавши пульс, ничего не нашелся сделать, как только прописать припарку, единственно уже для того, чтобы больной не остался без благодетельной помощи медицины; а впрочем, тут же объявил ему чрез полтора суток непременный капут. После чего обратился к хозяйке и сказал: «А вы, матушка, и времени даром не теряйте, закажите ему теперь же сосновый гроб, потому что дубовый будет для него дорог». Слышал ли Акакий Акакиевич эти произнесенные роковые для него слова, а если и слышал, произвели ли они на него потрясающее действие, пожалел ли он о горемычной своей жизни, — ничего этого не известно, потому что он находился все время в бреду и жару. Явления, одно другого страннее, представлялись ему беспрестанно: то видел он Петровича и заказывал ему сделать шинель с какими-то западнями для воров, которые чудились ему беспрестанно под кроватью, и он поминутно призывал хозяйку вытащить у него одного вора даже из-под одеяла; то спрашивал, зачем висит перед ним старый капот его, что у него есть новая шинель; то чудилось ему, что он стоит перед генералом, выслушивая надлежащее распеканье, и приговаривает: «Виноват, ваше превосходительство!» — то, наконец, даже сквернохульничал, произнося самые страшные слова, так что старушка хозяйка даже крестилась, отроду не слыхав от него ничего подобного, тем более что слова эти следовали непосредственно за словом «ваше превосходительство». Далее он говорил совершенную бессмыслицу, так что ничего нельзя было понять; можно было только видеть, что беспорядочные слова и мысли ворочались около одной и той же шинели. Наконец бедный Акакий Акакиевич испустил дух. Ни комнаты, ни вещей его не опечатывали, потому что, во-первых, не было наследников, а во-вторых, оставалось очень немного наследства, именно: пучок гусиных перьев, десть белой казенной бумаги, три пары носков, две-три пуговицы, оторвавшиеся от панталон, и уже известный читателю капот. Кому все это досталось, Бог знает: об этом, признаюсь, даже не интересовался рассказывающий сию повесть. Акакия Акакиевича свезли и похоронили. И Петербург остался без Акакия Акакиевича, как будто бы в нем его и никогда не было. Исчезло и скрылось существо, никем не защищенное, никому не дорогое, ни для кого не интересное, даже не обратившее на себя внимания и естествонаблюдателя, не пропускающего посадить на булавку обыкновенную муху и рассмотреть ее в микроскоп; существо, переносившее покорно канцелярские насмешки и без всякого чрезвычайного дела сошедшее в могилу, но для которого все же таки, хотя перед самым концом жизни, мелькнул светлый гость в виде шинели, ожививший на миг бедную жизнь, и на которое так же потом нестерпимо обрушилось несчастие, как обрушивалось на царей и повелителей мира... Несколько дней после его смерти послан был к нему на квартиру из департамента сторож, с приказанием немедленно явиться: начальник-де требует; но сторож, должен был возвратиться ни с чем, давши отчет, что не может больше прийти, и на запрос «почему?» выразился словами: «Да так, уж он умер, четвертого дня похоронили». Таким образом узнали в департаменте о смерти Акакия Акакиевича, и на другой день уже на его месте сидел новый чиновник, гораздо выше ростом и выставлявший буквы уже не таким прямым почерком, а гораздо наклоннее и косее. Но кто бы мог вообразить, что здесь еще не все об Акакии Акакиевиче, что суждено ему на несколько дней прожить шумно после своей смерти, как бы в награду за не примеченную никем жизнь. Но так случилось, и бедная история наша неожиданно принимает фантастическое окончание. По Петербургу пронеслись вдруг слухи, что у Калинкина моста и далеко подальше стал показываться по ночам мертвец в виде чиновника, ищущего какой-то утащенной шинели и под видом стащенной шинели сдирающий со всех плеч, не разбирая чина и звания, всякие шинели: на кошках, на бобрах, на вате, енотовые, лисьи, медвежьи шубы — словом, всякого рода меха и кожи, какие только придумали люди для прикрытия собственной. Один из департаментских чиновников видел своими глазами мертвеца и узнал в нем тотчас Акакия Акакиевича; но это внушило ему, однако же, такой страх, что он бросился бежать со всех ног и оттого не мог хорошенько рассмотреть, а видел только, как тот издали погрозил ему пальцем. Со всех сторон поступали беспрестанно жалобы, что спины и плечи, пускай бы еще только титулярных, а то даже самих тайных советников, подвержены совершенной простуде по причине ночного сдергивания шинелей. В полиции сделано было распоряжение поймать мертвеца во что бы то ни стало, живого или мертвого, и наказать его, в пример другим, жесточайшим образом, и в том едва было даже не успели. Именно будочник какого-то квартала в Кирюшкином переулке схватил было уже совершенно мертвеца за ворот на самом месте злодеяния, на покушении сдернуть фризовую шинель с какого-то отставного музыканта, свиставшего в свое время на флейте. Схвативши его за ворот, он вызвал своим криком двух других товарищей, которым поручил держать его, а сам полез только на одну минуту за сапог, чтобы вытащить оттуда тавлинку с табаком, освежить на время шесть раз на веку примороженный нос свой; но табак, верно, был такого рода, которого не мог вынести даже и мертвец. Не успел будочник, закрывши пальцем свою правую ноздрю, потянуть левою полгорсти, как мертвец чихнул так сильно, что совершенно забрызгал им всем троим глаза. Покамест они поднесли кулаки протереть их, мертвеца и след пропал, так что они не знали даже, был ли он, точно, в их руках. С этих пор будочники получили такой страх к мертвецам, что даже опасались хватать и живых, и только издали покрикивали: «Эй, ты, ступай своею дорогою!» — и мертвец-чиновник стал показываться даже за Калинкиным мостом, наводя немалый страх на всех робких людей. Но мы, однако же, совершенно оставили одно значительное лицо, который, по-настоящему, едва ли не был причиною фантастического направления, впрочем, совершенно истинной истории. Прежде всего долг справедливости требует сказать, что одно значительное лицо скоро по уходе бедного, распеченного в пух Акакия Акакиевича почувствовал что-то вроде сожаления. Сострадание было ему не чуждо; его сердцу были доступны многие добрые движения, несмотря на то что чин весьма часто мешал им обнаруживаться. Как только вышел из его кабинета приезжий приятель, он даже задумался о бедном Акакии Акакиевиче. И с этих пор почти всякий день представлялся ему бледный Акакий Акакиевич, не выдержавший должностного распеканья. Мысль о нем до такой степени тревожила его, что неделю спустя он решился даже послать к нему чиновника узнать, что он и как и нельзя ли в самом деле чем помочь ему; и когда донесли ему, что Акакий Акакиевич умер скоропостижно в горячке, он остался даже пораженным, слышал упреки совести и весь день был не в духе. Желая сколько-нибудь развлечься и позабыть неприятное впечатление, он отправился на вечер к одному из приятелей своих, у которого нашел порядочное общество, а что всего лучше — все там были почти одного и того же чина, так что он совершенно ничем не мог быть связан. Это имело удивительное действие на душевное его расположение. Он развернулся, сделался приятен в разговоре, любезен — словом, провел вечер очень приятно. За ужином выпил он стакана два шампанского — средство, как известно, недурно действующее в рассуждении веселости. Шампанское сообщило ему расположение к разным экстренностям, а именно: он решил не ехать еще домой, а заехать к одной знакомой даме, Каролине Ивановне, даме, кажется, немецкого происхождения, к которой он чувствовал совершенно приятельские отношения. Надобно сказать, что значительное лицо был уже человек немолодой, хороший супруг, почтенный отец семейства. Два сына, из которых один служил уже в канцелярии, и миловидная шестнадцатилетняя дочь с несколько выгнутым, но хорошеньким носиком приходили всякий день целовать его руку, приговаривая: «bonjour, papa». Супруга его, еще женщина свежая и даже ничуть не дурная, давала ему прежде поцеловать свою руку и потом, переворотивши ее на другую сторону, целовала его руку. Но значительное лицо, совершенно, впрочем, довольный домашними семейными нежностями, нашел приличным иметь для дружеских отношений приятельницу в другой части города. Эта приятельница была ничуть не лучше и не моложе жены его; но такие уж задачи бывают на свете, и судить об них не наше дело. Итак, значительное лицо сошел с лестницы, сел в сани и сказал кучеру: «К Каролине Ивановне», — а сам, закутавшись весьма роскошно в теплую шинель, оставался в том приятном положении, лучше которого и не выдумаешь для русского человека, то есть когда сам ни о чем не думаешь, а между тем мысли сами лезут в голову, одна другой приятнее, не давая даже труда гоняться за ними и искать их. Полный удовольствия, он слегка припоминал все веселые места проведенного вечера, все слова, заставившие хохотать небольшой круг; многие из них он даже повторял вполголоса и нашел, что они всё так же смешны, как и прежде, а потому не мудрено, что и сам посмеивался от души. Изредка мешал ему, однако же, порывистый ветер, который, выхватившись вдруг Бог знает откуда и невесть от какой причины, так и резал в лицо, подбрасывая ему туда клочки снега, хлобуча, как парус, шинельный воротник или вдруг с неестественною силою набрасывая ему его на голову и доставляя, таким образом, вечные хлопоты из него выкарабкиваться. Вдруг почувствовал значительное лицо, что его ухватил кто-то весьма крепко за воротник. Обернувшись, он заметил человека небольшого роста, в старом поношенном вицмундире, и не без ужаса узнал в нем Акакия Акакиевича. Лицо чиновника было бледно, как снег, и глядело совершенным мертвецом. Но ужас значительного лица превзошел все границы, когда он увидел, что рот мертвеца покривился и, пахнувши на него страшно могилою, произнес такие речи: «А! так вот ты наконец! наконец я тебя того, поймал за воротник! твоей-то шинели мне и нужно! не похлопотал об моей, да еще и распек, — отдавай же теперь свою!» Бедное значительное лицо чуть не умер. Как ни был он характерен в канцелярии и вообще перед низшими, и хотя, взглянувши на один мужественный вид его и фигуру, всякий говорил: «У, какой характер!» — но здесь он, подобно весьма многим, имеющим богатырскую наружность, почувствовал такой страх, что не без причины даже стал опасаться насчет какого-нибудь болезненного припадка. Он сам даже скинул поскорее с плеч шинель свою и закричал кучеру не своим голосом: «Пошел во весь дух домой!» Кучер, услышавши голос, который произносится обыкновенно в решительные минуты и даже сопровождается кое-чем гораздо действительнейшим, упрятал на всякий случай голову свою в плечи, замахнулся кнутом и помчался как стрела. Минут в шесть с небольшим значительное лицо уже был пред подъездом своего дома. Бледный, перепуганный и без шинели, вместо того чтобы к Каролине Ивановне, он приехал к себе, доплелся кое-как до своей комнаты и провел ночь весьма в большом беспорядке, так что на другой день поутру за чаем дочь ему сказала прямо: «Ты сегодня совсем бледен, папа». Но папа молчал и никому ни слова о том, что с ним случилось, и где он был, и куда хотел ехать. Это происшествие сделало на него сильное впечатление. Он даже гораздо реже стал говорить подчиненным: «Как вы смеете, понимаете ли, кто перед вами?»; если же и произносил, то уж не прежде, как выслушавши сперва, в чем дело. Но еще более замечательно то, что с этих пор совершенно прекратилось появление чиновника-мертвеца: видно, генеральская шинель пришлась ему совершенно по плечам; по крайней мере, уже не было нигде слышно таких случаев, чтобы сдергивали с кого шинели. Впрочем, многие деятельные и заботливые люди никак не хотели успокоиться и поговаривали, что в дальних частях города все еще показывался чиновник-мертвец. И точно, один коломенский будочник видел собственными глазами, как показалось из-за одного дома привидение; но, будучи по природе своей несколько бессилен, так что один раз обыкновенный взрослый поросенок, кинувшись из какого-то частного дома, сшиб его с ног, к величайшему смеху стоявших вокруг извозчиков, с которых он вытребовал за такую издевку по грошу на табак, — итак, будучи бессилен, он не посмел остановить его, а так шел за ним в темноте до тех пор, пока наконец привидение вдруг оглянулось и, остановясь, спросило: «Тебе чего хочется?» — и показало такой кулак, какого и у живых не найдешь. Будочник сказал: «Ничего», — да и поворотил тот же час назад. Привидение, однако же, было уже гораздо выше ростом, носило преогромные усы и, направив шаги, как казалось, к Обухову мосту, скрылось совершенно в ночной темноте.

«Все мы вышли из гололевской "Шинели"» - что значит эта фраза и кто ее произнес? Эти слова часто приписывают Достоевскому, тогда как произнес их французский писатель и дипломат Эжен Мельхиор де Вогюэ. Характеристика Акакию Акакиевичу Башмачкину автором дана была на первый взгляд однозначная: маленький человек, способный мечтать лишь о новой шинели. Но почему герой Гоголя стал одним из самых значимый и важных персонажей в русской литературе?

Повесть «Шинель» была написана на основе «канцелярского анекдота». Некий чиновник долго копил на ружье, потеря которого стала для него настоящей трагедией. «Шинель» - повесть о жалком, забитом чиновнике. В ней есть типичный гоголевский юмор, но вместе с тем это глубокое произведение, пронизанное гуманизмом.

Башмачкина дана в первом абзаце повести. Это был ничем не примечательный человек, титулярный советник. Здесь стоит сказать несколько слов о чине Башмачкина.

В дореволюционной России существовала классификация званий. Каждому чину соответствовало определенное значение и статус. Титулярный советник имел немного возможностей продвинуться по карьерной лестнице. Жалование ему причиталось небольшое. Так, Башмачкин получал в год 400 рублей, чего едва хватало на скудное питание и проживание в скромной петербургской квартире. Можно сказать, что Башмачкин нищенствовал, как и сотни подобных ему мелких чиновников.

Важнее титулярного советника был коллежский. Беда в том, что этот чин был для Акакия Акакиевича недосягаем. Коллежским советником мог стать человек с дворянским происхождением. Гоголевский герой, по всей видимости, был разночинцем.

Характеристика Акакия Акакиевича Башмачкина: скромный, ничем не примечательный чиновник, не имеющий выдающихся способностей, честолюбия и каких-либо устремлений в жизни. Таких, как он, называли «вечными титулярными советниками». Башмачкин был обречен занимать незначительную должность в департаменте. Но это его отнюдь не огорчало.

Любимое дело Башмачкина

Акакий Акакиевич с утра до вечера выполнял несложную работу: переписывал бумаги. Он это занятие очень любил, о другом и не мечтал. Башмачкин брал работу на дом. В спешке ужинал, и снова садился за переписывание бумаг. Однажды один сердобольный начальник доверил ему более значимое задание. Нужно было не только переписать документ, а еще поменять название и несколько глаголов. Но Башмачкин не справился. Весь вспотел, перенервничал, затем произнес: «Нет уж, дайте мне что-нибудь переписать».

Характеристику Акакия Акакиевича Башмачкина дополнит описание внешности. Он был небольшого роста, лысоват, с геморроидальным цветом лица. Этот человек очень давно работал в департаменте. Так давно, что молодым чиновникам казалось, что он таким и появился на свет - с лысиной и в вицмундире.

"Зачем вы обижаете меня?"

Эта фраза стала ключевой в образе Акакия Акакиевича Башмачкина. Характеристику маленького человека первым дал Пушкин в повести «Станционный смотритель». Что это за тип литературного персонажа? Это образ социально незащищенного человека, несчастного, одинокого, жалкого.

В департаменте Башмачкина не уважает даже сторож. Начальники небрежно бросают на стол ему бумаги, даже не удосуживаясь произнести: «Перепишите, пожалуйста». Над гоголевским титулярным советником потешаются молодые чиновники. Правда, один из них однажды, услышав от Башмачкина фразу: «Зачем вы обижаете меня?», был глубоко поражен. В этих словах он услышал «Я брат твой». Молодой чиновник впредь не позволял себе грубых шуток в адрес Башмачкина. А образ маленького несчастного человека он еще долго не мог забыть.

В повести Гоголя есть два образа Башмачкина: внешний и внутренний. Первый - замкнутый, нелюдимый чиновник, старательно переписывающих бумаги. Внутренний человек в образе Акакия Акакиевича Башмачкина совсем другой. Он жизнерадостный, открытый. Достаточно вспомнить состояние чиновника после приобретения шинели.

Цель Башмачкина

Отдельного внимания заслуживает предмет одежды, название которого вынесено в заглавие повести. Шинель здесь не просто вещь, которая, если она сшита хорошо и добротно, спасает от суровых петербургских морозов. Это образ, символизирующий социальное положение чиновника. У Башмачкина была худая шинель, которая вовсе не спасала от непогоды. Потом он, наконец, решился заказать новую. Для человека, который получает в год жалованья в размере четырехсот рублей, это совсем непросто.

Описание Башмачкина Акакия Акакиевича, представленное выше, дополнит манера изъясняться. Чиновник был крайне косноязычен. Имел обыкновение выражать свои мысли предлогами и наречиями. Часто совсем не заканчивал фразу, произносил нечто вроде: «это совершенно того… право».

Нечто подобное он изверг в доме Петровича, портного, который уже не раз штопал ему старую шинель. Тот отказал в очередной раз ставить заплаты и посоветовал сшить новую. Так у Башмачкина появилась цель.

Он начал копить на новую шинель. Акакий Акакиевич перестал пить чай по вечерам, не зажигал свечей, ступал осторожнее, дабы не испортить подметки на сапогах, прачке отдавал свое белье все реже. Дома ходил в халате, чтоб не сносить костюма и застраховать себя от возможных трат.

Он так долго мечтал о новой шинели, что всей душою полюбил ее. Еще до того, как накопил на сукно и работу портного. Каждый день он отправлялся к Петровичу, дабы обсудить обновку. Шинель для Акакия Акакиевича Башмачкина стала не просто вещью, а любимой подругой, почти живым существом.

Счастливый чиновник

Итак, Башмачкин несколько месяцев голодает: копит на новую шинель. Наконец, она готова. Петрович приносит поутру Акакию Акакиевича обновку. Чиновник в совершенно праздничном настроении отправляется в департамент. Удивительным образом там все узнают о новой шинели Акакия Акакиевичя, о том, что старой, которую, к слову сказать, называли капотом, уже не существует. Башмачкина поздравляют, к нему проявляют внимание, чего за многие годы работы в департаменте никогда не было. Более того, начальник приглашает Акакия Акакиевич на именины.

Трагедия Башмачкина

Но счастье маленького чиновника было кратковременным. В новой шинели он отправляется на именины к столоначальнику. Здесь его снова поздравляют с обновкой, уговаривают выпить. После двух бокалов шампанского жизнь Акакию Акакиевичу представляется в радужных красках. Однако он помнит, что уже поздний час, пора домой. Башмачкин незаметно покидает дом столоначальника. По пути домой встречает грабителей, которые снимает с него шинель.

Смерть чиновника

На следующий день Башмачкин отправился в департамент во всем известном капоте. Многие его жалели, советовали обратиться к одному значительному лицу: быть может, он поможет разыскать грабителей, которые похитили новую шинель. Акакий Акакиевич так и поступил. Но значительное лицо было лицом весьма грозным, по крайней мере хотело казаться таковым. Начальник не стал слушать Башмачкина, напротив, накинулся на него так, что тот едва духа не лишился прямо в его кабинете.

Призрак

Когда чиновника не стало, никто этого не заметил. О его смерти в департаменте узнали лишь спустя четыре дня после похорон. Башмачкины встречались, конечно же, не только среди чиновников XIX века. Подобные люди, загнанные, несчастные, незащищенные, есть и сегодня.

Гоголь завершил историю фантастическим финалом. Его герой, в награду за неприметную жизнь, после своей смерти еще прожил несколько дней. Вскоре по Петербургу пошли слухи о призраке. Это был мертвец-чиновник, который искал пропавшую шинель. Он наводил страх на горожан, а исчез лишь после того, как встретил того самого генерала, наведшего на него страх незадолго до смерти. Призрак снял со значительного лица шинель, после чего исчез навсегда. Начальник, человек, по сути, не злой, еще долго не мог простить себе смерти Башмачкина.

Проблемы, которые поднимал в своих произведениях Гоголь, носят злободневный характер. Я считаю, что все они актуальны и по сей день. Писатель не мог смириться с той несправедливостью, которая была свойственна обществу его времени. Люди сильные, властные, бессердечные без тени сомнения могли обидеть, оскорбить людей, которые были намного слабее их. Именно эту проблему раскрывает Гоголь в повести «Шинель».

Надо сказать, что к подобному герою и к подобной проблеме обращались не впервые, но настолько актуальна эта тема звучала только теперь.

Что же собой представляет «маленький человек», и как стоит воспринимать такое явление в обществе?

Да, конечно, не нужно понимать данное выражение буквально. Здесь речь идет о человеке, маленьком в социальном плане, ибо он не богат, не имеет голоса в обществе, ничем не примечателен. Он всего лишь мелкий чиновник.

Но «маленьким» является этот человек еще и потому, что его внутренний мир ограничен и ничего собой не представляет. Гоголевский герой беден, во многом незначителен и незаметен. Акакий Акакиевич Башмачкин очень исполнителен, но при этом он даже не задумывается над тем, что делает. Поэтому-то герой начинает сильно волноваться, когда нужно хоть немного проявить сообразительность. Но самое интересное, что Башмачкин даже не пытается измениться, совершенствоваться, а снова и снова повторяет: «Нет, лучше дайте я перепишу что-нибудь».

По-моему, этот человек не стремится к истинным ценностям. Жизнь его настолько бессмысленна, что, возможно, он и сам не знает, для чего живет. Единственным смыслом его жизни становится сбор денег на покупку шинели. Он безумно счастлив от одной только мысли об исполнении этого желания.

Неудивительно, что в дальнейшем кража чудесной шинели, приобретенной с таким трудом, стала для Башмачкина настоящей трагедией. Окружающие Акакия Акакиевича люди только лишь посмеялись над его бедой. Никто даже не попытался понять этого человека, а, тем более, помочь ему. Самое ужасное, на мой взгляд, заключается в том, что никто не заметил смерти Башмачкина, никто не вспомнил о нем.

Прочитав это произведение, приходишь к печальному выводу: людей, подобных Акакию Акакиевичу, великое множество. Значит, много таких же униженных и незаметных. «Маленький человек» является обобщенным образом. Гоголю удалось весьма правдоподобно и, между тем, сатирически показать главного героя, общество, где процветает подобная несправедливость. Автор призывает обратить внимание на «маленького человека», помнить о его существовании.



Но вся жизнь подчиняется только внешнему лоску и блеску. Отсюда и чинопочитание, преклонение перед вышестоящими и пренебрежение остальными: «Между нами не может быть никаких тесных отношений. Судя по пуговицам вашего вицмундира, вы должны служить по другому ведомству». Только внешность является основным критерием, по которому люди делятся на тех, кого нужно замечать, а кого нет.

Нельзя говорить о том, что люди не видят, что причиняют боль и страдания другим. Все это прекрасно осознается. И Гоголь знал это. Некоторые обидчики Акакия Акакиевича даже иногда испытывали муки совести из-за своих поступков. Достаточно вспомнить молодого служащего, подшутившего над главным героем. Этот человек вдруг осознал, «как много в человеке бесчеловечья, как много скрыто свирепой грубости…»

Фантастичен эпизод воскресения Акакия Акакиевича, который теперь блуждает по Петербургу и срывает с прохожих шинели и шубы. Такова месть Башмачкина. Он успокаивается только тогда, когда срывает шинель со «значительного лица», который сильно повлиял на судьбу героя.

Я думаю, что этот момент можно считать кульминационным, ибо только теперь в некоторой степени восторжествовала справедливость. Только теперь Акакий Акакиевич Башмачкин вырастает в собственных глазах. По мнению Гоголя, даже в жизни самого ничтожного человека есть минуты, когда он может стать сильной личностью, умеющей постоять за себя.

Гениальность этого произведения заключается в том, что, читая повесть, невольно задумываешься над тем, как ты сам относишься к окружающим людям, и есть ли среди них подобные Акакию Акакиевичу Башмачкину.

Роль гиперболы в изображении Башмачкина в повести Н.В. Гоголя "Шинель"

Повесть «Шинель» Н. В. Гоголя входит в цикл «Петербургские повести». В нем писатель изображает быт и нравы жителей Петербурга, рисует их психологию. Повесть «Шинель» считается выдающимся произведением Гоголя. Ее идейно-художественные особенности были оценены многими русскими и зарубежными писателями. «Шинель» считается образцом русской реалистической повести. Недаром писатели последующих поколений считали, что «все они вышли из гоголевской «Шинели».



В центре повествования – судьба чиновника самого низшего разряда Акакия Акакиевича Башмачкина. Гоголь описывает нам жизнь и смерть «маленького» человека. Чтобы глубже и полнее раскрыть образ Башмачкина, Гоголь использует такой художественный прием, как гипербола. Можно сказать, что в изображении Акакия Акакиевича переплетаются реализм, гипербола и фантастика. Гиперболические нотки просматриваются везде, уже начиная с описания крещения героя. Долго мучались, выбирая имя младенца, но не нашли ничего лучше имени Акакий: «Ну, уж я вижу, что, видно, его такая судьба. Уж если так, пусть лучше будет он называться как и отец его. Отец был Акакий, да пусть и сын будет Акакий». Таким образом, подчеркивается неизбежность судьбы героя. Его предки были мелкими чиновниками, и сам он не может прыгнуть выше своей головы. Гиперболически выглядит речь Башмачкина. Говорит он только предлогами, наречиями и частицами, никак не может закончить фразу. Это подчеркивает крайнюю робость героя, забитость, неуверенность.

Гипербола усиливается, когда начинается описание службы Акакия Акакиевича в департаменте. Человек, не блещущий умом и не имеющий никаких интересов, кроме служебных, Акакий Акакиевич жил своими бумагами: «Вряд ли где можно было найти человека, который так жил бы в своей должности… он служил с любовью». Действительно, в простом переписывании бумаг он находил свой «разнообразный и приятный мир». Только никто не замечал этого его служебного рвения, получал он самую маленькую зарплату в департаменте, но ему было все равно: «Вне этого переписывания, казалось, для него ничего не существовало». Можно сказать, что Башмачкин был по-своему счастлив. Но мирное течение его жизни было нарушено чрезвычайным происшествием: Акакию Акакиевичу срочно понадобилось сшить новую шинель. Ради этого ему пришлось урезать себя во всем: не зажигать лишний раз свечу, не ужинать по вечерам, ходить по улицам на цыпочках, чтобы не натирать обувь, не занашивать белье и так далее. Все эти лишения он с лихвой замещал мыслью о будущей шинели. Эта мысль стала для него подругой, скрашивающей его одинокую, убогую жизнь: «Он сделался как-то живее, даже тверже характером, как человек, который уже определил и поставил себе цель». Само провидение помогало Акакию Акакиевичу, и скоро он набрал вожделенные восемьдесят рублей. Вместе с портным Петровичем они выбрали все самое лучшее, и, наконец, шинель была готова.

Можно сказать, что шинель вернула Башмачкина к жизни. Он впервые за несколько лет вышел на вечерние улицы Петербурга, обратил внимание на огромные перемены, произошедшие в городе, любовался на женскую ножку, изображенную в витрине магазина, иронически(!) усмехнулся, увидев прическу какого-то франта.

Но недолго длилось преображение Акакия Акакиевича. Он и дня не проходил в своей обновке. На следующий день вечером ее украли. Это было страшнейшее потрясение для Башмачкина. Он решился на невиданный для него поступок – бороться за свою шинель. Но чиновничья машина не дала ему никакого шанса. Башмачкин добрался даже до «значительного лица» и посмел ему перечить. «Значительное лицо» обвинило Башмачкина в вольномыслии. После этого «Акакий Акакиевич так и обмер, пошатнулся, затрясся всем телом и никак не мог стоять… он бы шлепнулся на пол; его вынесли почти без движения». После этого Башмачкин заболел и умер. В этом также проявляется гипербола: шинель стала для героя целью, смыслом, опорой всей жизни. Без нее существовать он больше не смог.

Но на этом повесть не заканчивается. Далее гипербола перерастает в фантастику. В Петербурге появился призрак в виде чиновника. Он искал пропавшую шинель и под этим предлогом сдирал шинели со всех прохожих, независимо от чина. В этом ходячем мертвеце узнали Акакия Акакиевича. В конце концов, от «рук» привидения пострадало и «значительное лицо», которое тоже лишилось своей шинели: «Твоей-то шинели мне и нужно! Не похлопотал об моей, да еще и распек, - отдавай же теперь свою!»

Так, после смерти Башмачкина восстанавливается справедливость. Кроме того, в фантастических сценах звучит мысль Гоголя о равенстве всех людей. Их отличие только в шинелях, а человеческая сущность у всех одна. Можно сказать, что в этих сценах он встает на защиту маленького человека, «униженного и оскорбленного». Человека, потерявшего свою сущность и ставшего безликим винтиком в огромной машине Петербурга.

Таким образом, при создании образа Акакия Акакиевича Башмачкина основным художественным приемом является гипербола, перерастающая в фантастику. Преувеличением наполнен весь образ Башмачкина. Иногда очень трудно разделить, где реальные факты из жизни бедного чиновника, а где уже применяется гипербола. Мне кажется, что именно этот художественный прием автор использует для того, чтобы показать весь ужас положения маленького человека в большом городе. Такое существование зависит не только от вышестоящих людей, имеющих власть, но и от самого маленького человека, позволяющего себе существовать, подобно растению.

Повесть Шинель написана в 1842 году. В ней Гоголь очень удачно развивает начатую А.С. Пушкиным в рассказе «Станционный смотритель» тему маленького человека .

Главный герой повести, Акакий Акакиевич Башмачкин , простой писарь в департаменте, не владеет собственной судьбой - он слишком мелок для этого. У даже почти нет чувств, кроме любви к своей шинели. Когда ее похищают, он умирает. Но история, рассказанная о нем, абсолютно банальна. Именно в этом и главная сила повести - в том, что описанное запросто могло случиться с любым из простых людей.

Типический характер Башмачкина

Через образ Башмачкина нарисован быт Петербурга, низших его слоев. Из окон здесь выливают помои, а чтобы накопить денег и позволить себе новую шинель, нужно жестко экономить. Над Башмачкины смеются товарищи, а он обижается и не понимает, что где-то возможна другая жизнь. Сжалился над ним некий молодой чиновник, который сказал, что маленький человек тоже достоин сочувствия.

Чтобы справить себе новую шинель, Башмачкин жертвует всем . Момент получения ее - это момент высшего счастья, Акакий Акакиевич мгновенно меняется. На него начинают обращать внимание люди, его хвалят. И когда однажды, по дороге из гостей, шинель похищают на улице, жизнь его идет под откос. Башмачкин пытается искать ее, но ему отказывают, т.к. для таких мелких людей справедливости нет - никому не интересны их проблемы, никто не хочет им помогать. Очевидно, что если бы несчастье случилось у человека влиятельного и обеспеченного, отреагировали бы по-другому. Но Акакий Акакиевич натыкается лишь на стену равнодушия.

В повести появляется Значительное лицо - по-видимому, какой-то молодой генерал. По сути, он неплохой человек, но недавно полученный высокий чин сбивает его с пути истиного. Поэтому он сурово относится к Башмачкину, когда тот обращается за помощью. Выйдя от генерала огорченным, он простужается на улице и в итоге умирает от горячки. Значительное лицо, узнав об этом, даже переживает. Но недолго.

Протест против социального неравенства и несправедливости

Но в финале мы видим, что несчастья могут происходить со всеми, независимо от статуса или сословия. После смерти Акакий Акакиевич начинает метаться призраком по улицам, срывая шинели со всех прохожих, вплоть до значительного лица. Таким образом он добивается высшей справедливости - возмездие, даже со стороны маленького человека, может настигнуть кого угодно.

Гоголь явно критикует существующий в России бюрократические порядки и искренне сочувствует своему герою. Он допускает в повествовании юмор, но очень деликатный.

Впоследствии «Шинель» станет отправной точкой для целого литературного направления («натуральной школы»), которое решит описывать именно жизнь мелких, рядовых людей. Многие писатели второй половины XIX века потом говорили, что «все мы вышли из гоголевской «Шинели».