Гоголь переписка с друзьями содержание. Н.В

«Выбранные места из переписки с друзьями» - центральное произведение позднего Гоголя, в котором как в фокусе собраны и сконцентрированы все проблемы его писательской и житейской биографии. Книга вышла из печати в самом начале 1847 года. О замысле ее Гоголь впервые сообщает в письме к Александре Осиповне Смирновой из Франкфурта от 2 апреля (н. ст.) 1845 года: «Это будет небольшое произведение и не шумное по названию в отношении к нынешнему свету, но нужное для многих…» Год спустя, в письме к Николаю Языкову он снова говорит о своем замысле: «Я как рассмотрел все то, что писал разным лицам в последнее время, особенно нуждавшимся и требовавшим от меня душевной помощи, вижу, что из этого может составиться книга, полезная людям, страждущим на разных поприщах… Я попробую издать, прибавив кое-что вообще о литературе».

В это время Гоголь уже работает над книгой, что видно из письма к Языкову от 5 мая (н. ст.) 1846 года: «Я не оставляю намерения издать выбранные места из писем, а потому, может быть, буду сообщать тебе отныне почаще те мысли, которые нужно будет пустить в общий обиход». В том же 1846 году Гоголь набрасывает в записной книжке план будущей книги, в которой, как он надеялся, ему удастся разрешить свою важнейшую писательскую задачу.

Наиболее напряженное время работы над книгой - лето и осень 1846 года (почти половина писем датирована этим годом). Гоголь переделывает письма (возможно, часть из них он сохранил в черновиках, другие были возвращены ему корреспондентами) и пишет новые главы. Одни представляют собой статьи, другие - послания, адресованные конкретным и неким обобщенным лицам. Среди немногих, посвященных в замысел, был Василий Жуковский, которому Гоголь читал две последние главы.

Книга была написана быстро - как бы на одном дыхании. «Вдруг остановились самые тяжкие недуги, вдруг отклонились все помешательства в работе, и продолжалось все это до тех пор, покуда не кончилась последняя строка труда» (из письма к Петру Плетневу от 20 октября (н. ст.) 1846 года). Здесь же Гоголь объясняет происхождение той легкости, с которой он на этот раз работал: «…я действовал твердо во имя Бога, когда составлял мою книгу, во славу Его святого имени взял перо, а потому и расступились перед мною все преграды…»

Посылая 30 июля (н. ст.) 1846 года Плетневу в Петербург первую тетрадь рукописи, Гоголь требует: «Все свои дела в сторону, и займись печатаньем этой книги под названием: «Выбранные места из переписки с друзьями». Она нужна, слишком нужна всем - вот что покаместь могу сказать; все прочее объяснит тебе сама книга…» Гоголь настолько уверен в успехе, что советует Плетневу запасать бумагу для второго издания, которое, по его убеждению, последует незамедлительно: «…книга эта разойдется более, чем все мои прежние сочинения, потому что это до сих пор моя единственная дельная книга».

Узнав о возникших цензурных затруднениях, Гоголь просит Смирнову, которая жила тогда в Калуге, съездить в Петербург и предпринять необходимые шаги для устранения препятствий, а Плетневу предлагает в случае осложнения с цензором представить книгу Государю на прочтение в корректурных листах: «Дело мое - правда и польза, и я верю, что моя книга будет вся им пропущена».

Первый и весьма ощутимый удар нанесла книге цензура: пять писем-статей были исключены вовсе, в других сделаны купюры и исправлены отдельные места. Встревоженный и огорченный Гоголь жалуется графине Анне Михайловне Виельгорской: «В этой книге все было мною рассчитано и письма размещены в строгой последовательности, чтобы дать возможность читателю быть постепенно введену в то, что теперь для него дико и непонятно. Связь разорвана. Книга вышла какой-то оглодыш» (из письма от 6 февраля (н. ст.) 1847 года).

Гоголь решает представить непропущенные главы Государю и просит Плетнева устроить это через Смирнову и графа Михаила Юрьевича Виельгорского; составлено было даже письмо к царю, но Плетнев отговорил его от этого шага. Гоголь надеялся выпустить книгу вторым изданием, в полном виде, однако этим надеждам сбыться было не суждено.

В русской литературе трудно найти другое произведение, о котором было бы высказано столько резких суждений, пристрастных оценок и полемических заявлений, как о «Выбранных местах из переписки с друзьями». Уже февральский номер петербургского журнала «Финский Вестник» сообщал читателям: «Ни одна книга в последнее время не возбуждала такого шумного движения в литературе и обществе, ни одна не послужила поводом к столь многочисленным и разнообразным толкам…» Спустя год Степан Шевырев в «Москвитянине» как бы подытоживал впечатление от разговоров по тому же поводу: «В течение двух месяцев по выходе книги она составляла любимый, живой предмет всеобщих разговоров. В Москве не было вечерней беседы, разумеется, в тех кругах, куда проникают мысль и литература, где бы не толковали об ней, не раздавались бы жаркие споры, не читались бы из нее отрывки».

Однако весь этот шум вынес на поверхность немало духовных вопросов и таких тонкостей общественной и частной жизни, о которых интеллигенция того времени почти или вовсе не задумывалась. Гоголь как бы пробил полынью в толще льда и так или иначе открыл доступ к живительной влаге.

В спорах быстро выявилась преобладающая тенденция - неприятие книги. Ее решительно осудили А. И. Герцен, В. Г. Белинский и другие люди западнического направления (Т. Н. Грановский, И. С. Тургенев, В. П. Боткин, П. В. Анненков). В славянофильских кругах книга Гоголя была принята по-разному. Так, Алексей Степанович Хомяков защищал ее, а семья Аксаковых в мнениях о ней разделилась. Сергей Тимофеевич, глава этой семьи, выговаривал Гоголю: «Вы грубо и жалко ошиблись. Вы совершенно сбились, запутались, противоречите сами себе беспрестанно и, думая служить Небу и человечеству, - оскорбляете и Бога и человека» . Его сын Константин усмотрел в книге некую ложь: «Ложь не в смысле обмана и не в смысле ошибки - нет, а в смысле неискренности прежде всего. Это внутренняя неправда человека с самим собою…» . Иван Аксаков, напротив, считал, что «Гоголь прав и является в этой книге как идеал художника-христианина…» .

Авторитетнейший из мыслящих москвичей Петр Яковлевич Чаадаев, как всегда, имел своеобразное мнение. «При некоторых страницах слабых, а иных и даже грешных, - писал он князю Петру Андреевичу Вяземскому, - в книге его (Гоголя. - В. В. ) находятся страницы красоты изумительной, полные правды беспредельной, страницы такие, что, читая их, радуешься и гордишься, что говоришь на том языке, на котором такие вещи говорятся» .

На «Выбранные места…» откликнулись почти все журналы и газеты. В мартовских номерах «Московского Городского Листка» была напечатана статья Аполлона Григорьева «Гоголь и его последняя книга» - первая по времени попытка истолкования «Переписки». Разбирая «странную», по его слову, книгу Гоголя, критик утверждал, что она есть болезненный момент в духовном развитии автора, но самую болезненность считал характерной для эпохи и величайшей заслугой Гоголя находил мысль о необходимости для всякой личности «собрания себя всего в самого себя».

Одним из первых Аполлон Григорьев выступил против деления Гоголя на раннего и позднего, гениального художника и слабого мыслителя, пытаясь показать новую книгу писателя как закономерный результат всего его предшествующего развития. Гоголь, однако, не нашел в этом выступлении ничего полезного. «Статья Григорьева довольно молодая, - писал он Шевыреву из Марселя 25 мая (н. ст.) 1847 года, - говорит больше в пользу критика, чем моей книги».

В конце апреля 1847 года в «Санкт-Петербургских Ведомостях» появилась большая статья князя Вяземского «Языков. - Гоголь», посвященная двум событиям в литературном мире - смерти поэта Николая Языкова и выходу «Выбранных мест из переписки с друзьями». «Как ни оценивай этой книги, - писал Вяземский, - с какой точки зрения ни смотри на нее, а все придешь к тому заключению, что книга в высшей степени замечательная. Она событие литературное и психологическое».

Подробному и язвительному разбору подверг «Выбранные места…» литератор Николай Павлов в «Московских Ведомостях» за март - апрель 1847 года. Примерно тогда же появились статьи Леопольда Бранта, барона Розена, Фаддея Булгарина, Осипа Сенковского и других. Это все была мелочная, придирчивая критика. Независимо от того, хвалили они Гоголя или ругали, их писания носили поверхностный характер.

Новое умонастроение Гоголя, впервые столь явственно отразившееся в книге, для многих стало полной неожиданностью. Князь Вяземский не без остроумия писал по этому поводу Шевыреву в марте 1847 года: «…наши критики смотрят на Гоголя, как смотрел бы барин на крепостного человека, который в доме его занимал место сказочника и потешника и вдруг сбежал из дома и постригся в монахи» .

Одним из первых на книгу отозвался Виссарион Белинский. В февральском номере «Современника» (вышел 7 февраля) появилась его рецензия, которая заканчивалась словами: «Горе человеку, которого сама природа создала художником, горе ему, если, недовольный своею дорогою, он ринется в чуждый ему путь! На этом новом пути ожидает его неминуемое падение, после которого не всегда бывает возможно возвращение на прежнюю дорогу…»

Эта рецензия подверглась сокращению как со стороны редакции журнала, так и со стороны цензуры. В том же феврале 1847 года Белинский писал Василию Боткину: «Статья о гнусной книге Гоголя могла бы выйти замечательно хорошею, если бы я в ней мог, зажмурив глаза, отдаться моему негодованию и бешенству…» Этим неблаговидным чувствам Белинский вполне предался в своем известном письме к Гоголю из Зальцбрунна от 15 июля (н. ст.) 1847 года. Он считал, что Гоголь изменил своему дарованию и убеждениям. Бросил ему обвинения в лицемерии и даже корысти, утверждая, что «гимны властям предержащим хорошо устраивают набожного автора» и что книга написана с целью попасть в наставники к сыну наследника престола; в языке книги он видел падение таланта и недвусмысленно намекал на умопомрачение Гоголя. Но главный пункт, на который нападал критик и который является центральным в книге, был вопрос о религиозном будущем народа.

«По-вашему, русский народ самый религиозный в мире: ложь!.. - писал Белинский. - Приглядитесь пристальнее и вы увидите, что это по натуре своей глубоко атеистический народ. В нем еще много суеверия, но нет и следа религиозности… Мистическая экзальтация вовсе не в его натуре; у него слишком много для этого здравого смысла, ясности и положительности в уме: и вот в этом-то, может быть, и заключается огромность исторических судеб его в будущем».

Гоголь был потрясен несправедливостью упреков. Поначалу он написал большое письмо, в котором ответил Белинскому по всем пунктам. «Что мне сказать вам на резкое замечание, будто русский мужик не склонен к религии, - писал, в частности, Гоголь, - и что, говоря о Боге, он чешет у себя другой рукой пониже спины, замечание, которое вы с такою самоуверенностью произносите, как будто век обращались с русским мужиком? Что тут говорить, когда так красноречиво говорят тысячи церквей и монастырей, покрывающих Русскую землю. Они строятся не дарами богатых, но бедными лептами неимущих, тем самым народом, о котором вы говорите, что он с неуваженьем отзывается о Боге… Нет, Виссарион Григорьевич, нельзя судить о русском народе тому, кто прожил век в Петербурге, в занятьях легкими журнальными статейками…»

Этого письма Гоголь, однако, не отправил. Он написал другое, короткое и сдержанное, заключив его словами: «Желаю вам от всего сердца спокойствия душевного, первейшего блага, без которого нельзя действовать и поступать разумно ни на каком поприще». А Павлу Анненкову, знакомому с письмом Белинского, Гоголь признавался, что оно огорчило его «не столько оскорбительными словами… сколько чувством ожесточенья вообще». Его огорчило нехристианское отношение критика. В словах Гоголя чувствуется даже братская жалость к согрешающей «ожесточением» душе.

Среди немногих безоговорочно принявших книгу был Петр Плетнев, который назвал ее в письме к Гоголю «началом собственно русской литературы», но оговорил, что она «совершит влияние свое только над избранными» . Вряд ли это устраивало Гоголя, ведь он собирался наставить на путь истинный всю Россию . Но книга действительно оказала положительное воздействие на небольшой круг людей. Среди них были Иван Аксаков, известная детская писательница Александра Ишимова, супруги Глинки - оба литераторы, Николай Неводчиков (впоследствии архиепископ Кишиневский Неофит). Оптинский иеромонах Климент (Зедергольм), сын лютеранского пастора, рассказывал еще до своего пострижения Льву Кавелину, тогда послушнику в скиту Оптиной Пустыни, а впоследствии архимандриту, наместнику Свято-Троицкой Сергиевой лавры, что «Выбранные места…» стали началом его обращения к Православию .

В книге Гоголь во всеуслышание высказал свои взгляды на веру, Церковь, царскую власть, Россию и слово писателя. Собственно говоря, для тех, кто знал Гоголя и кому адресованы письма, взгляды эти были не новы. Графиня Анна Михайловна Виельгорская писала Гоголю 7 февраля 1847 года из Петербурга: «Я вас совершенно узнаю в ваших письмах; для меня все в них просто, понятно; мне кажется, читая их, что я вас слышу…» .

Новыми воззрения Гоголя оказались для публики и критиков - он как бы обманул ожидания своих прежних читателей. Аркадий Осипович Россет, брат Александры Смирновой, в письме к Гоголю от 12 марта 1847 года высказал общее мнение: «Вы первый светский писатель выступили с решительным религиозным направлением и должны были тем сильнее поразить всех, что ваше прошлое не позволяло предполагать такого направления… Вы пренебрегли… и тем, что у нас привыкли видеть человека, говорящего о Христе, в рясе, а не во фраке, и выступили прямо учителем…» .

Духовенство отнеслось к книге сдержанно - оно традиционно не вмешивалось в дела светской литературы. Сергей Тимофеевич Аксаков в письме к сыну Ивану в январе 1847 года передал мнение святителя Филарета, митрополита Московского, который сказал, что «хотя Гоголь во многом заблуждается, но надобно радоваться его христианскому направлению».

Архиепископ Херсонский и Таврический Иннокентий, которому Гоголь послал книгу, свое отношение к ней высказал в письме к Погодину: «…скажите, что я благодарен за дружескую память, помню и уважаю его, а люблю по-прежнему, радуюсь перемене с ним, только прошу его не парадировать набожностию: она любит внутреннюю клеть. Впрочем, это не то чтоб он молчал. Голос его нужен, для молодежи особенно, но если он будет неумерен, то поднимут на смех, и пользы не будет» .

Гоголь отвечал преосвященному Иннокентию (в июле 1847 года), что не хотел «парадировать набожностию», то есть выставлять ее напоказ: «Я хотел чистосердечно показать некоторые опыты над собой, именно те, где помогла мне религия в исследованьи души человека, но вышло все это так неловко, так странно, что я не удивляюсь этому вихрю недоразумения, какой подняла моя книга».

Другой владыка, архиепископ Иркутский, Нерчинский и Якутский Ириней (Нестерович), в письме к князю Вяземскому от 13 сентября 1847 года отозвался о сочинении Гоголя в целом неблагоприятно, но добавил, что всю книгу окупает глава «О лиризме наших поэтов»: «Это статья классическая» .

Преосвященный Ириней был не одинок в неприятии «светского богословия». По всей вероятности, отрицательное мнение о «Выбранных местах…» имел ржевский протоиерей Матфей Константиновский, которому Гоголь послал книгу по рекомендации графа Толстого. Отзыв его не сохранился, но мы можем судить о нем по ответу Гоголя, который писал ему 9 мая (н. ст.) 1847 года из Неаполя: «Не могу скрыть от вас, что меня очень испугали слова ваши, что книга моя должна произвести вредное действие и я дам за нее ответ Богу».

По-видимому, отец Матфей упрекал Гоголя в непрошеном учительстве, а также в увлечении светскими темами (в частности, он нападал на статью «О театре, об одностороннем взгляде на театр и вообще об односторонности», как уводящую общество от Церкви). Гоголь пытался защищаться тем, что «закон Христов можно внести с собой повсюду… Его можно исполнять также и в званьи писателя» (из письма от 24 сентября (н. ст.) 1847 года). И далее - в этом же письме - знаменательная фраза: «Если бы я знал, что на каком-нибудь другом поприще могу действовать лучше во спасенье души моей и во исполненье всего того, что должно мне исполнить, чем на этом, я бы перешел на то поприще. Если бы я узнал, что я могу в монастыре уйти от мира, я бы пошел в монастырь. Но и в монастыре тот же мир окружает нас…»

На «Выбранные места…» откликнулся и святитель Игнатий (Брянчанинов), в ту пору архимандрит, настоятель Троице-Сергиевой пустыни близ Петербурга, а впоследствии епископ Кавказский и Черноморский, один из авторитетнейших духовных писателей. Он отозвался о книге Гоголя критически: «…она издает из себя и свет и тьму. Религиозные его понятия не определены, движутся по направлению сердечного вдохновения, неясного, безотчетливого, душевного, а не духовного… Книга Гоголя не может быть принята целиком и за чистые глаголы истины. Тут смешано. Желательно, чтоб этот человек, в котором видно самоотвержение, причалил к пристанищу истины, где начало всех духовных благ» .

В заключение святитель советовал своим друзьям читать святых отцов, «стяжавших очищение и просвещение, как и Апостолы, и потом написавших свои книги, из коих светит чистая истина и кои читателям сообщают вдохновение Святаго Духа».

Отзыв святителя Игнатия Гоголю был известен. По выходе книги Плетнев отправил два экземпляра друзьям Гоголя Балабиным. Мария Балабина, бывшая ученица Гоголя (которой он давал уроки в бытность свою в Петербурге), один из них передала для прочтения архимандриту Игнатию, и тот возвратил книгу со своим отзывом.

Поблагодарив Плетнева за присланный отзыв, Гоголь в письме из Неаполя от 9 мая (н. ст.) 1847 года признал справедливость упреков, но утверждал, что для произнесения полного суда над книгой «нужно быть глубокому душеведцу, нужно почувствовать и услышать страданье той половины современного человечества, с которою даже не имеет и случаев сойтись монах; нужно знать не свою жизнь, но жизнь многих. Поэтому никак для меня не удивительно, что им видится в моей книге смешение света со тьмой. Свет для них та сторона, которая им знакома; тьма та сторона, которая им незнакома…»

Последнее замечание Гоголя о святителе Игнатии едва ли справедливо. Мир ему был хорошо известен - до монашества он служил военным инженером, вращался в высших кругах Петербурга и среди литераторов и, таким образом, имел возможность изучить человеческие страсти. С ранней юности стремившийся к подлинной духовно-нравственной жизни и явивший в себе высокий образец такой жизни, святитель Игнатий в этом смысле был, разумеется, неизмеримо опытнее Гоголя. Весьма показательно, например, его отношение к популярной в России книге «О подражании Иисусу Христу» Фомы Кемпийского. Эта книга, которую многие современники Гоголя, и в частности Пушкин, ставили едва ли не в один ряд со Святым Евангелием и которой одно время увлекался сам Гоголь, оказала определенное влияние на «Выбранные места…» Насколько Гоголь в те годы высоко оценивал писание Фомы Кемпийского, настолько святитель Игнатий резко его порицал. «Книга эта написана из «мнения», - считал он, - и «ведет читателей своих прямо к общению с Богом, без предочищения покаянием: почему и возбуждает особенное сочувствие к себе в людях страстных, незнакомых с путем покаяния, не предохраненных от самообольщения и прелести, не наставленных правильному жительству учением святых отцов Православной Церкви». «Кокетничанье пред Богом» - такова, по словам святителя, самая верная оценка книги Фомы Кемпийского .

Следует, однако, иметь в виду, что, говоря о «страданье той половины современного человечества, с которой не имеет и случаев сойтись монах», Гоголь подразумевал людей неверующих, тех, кто не ходит в церковь, которым он, собственно, и адресовал свою книгу. В тот же день, что и Плетневу, Гоголь писал отцу Матфею Константиновскому: «Мне кажется, что если кто-нибудь только помыслит о том, чтобы сделаться лучшим, то он уже непременно потом встретится со Христом, увидевши ясно, как день, что без Христа нельзя сделаться лучшим, и, бросивши мою книгу, возьмет в руки Евангелие».

Можно сказать, что эта мысль Гоголя и есть тот итог, к которому он пришел в результате своих размышлений о писательстве. Но этот итог не запрещал ему художественного творчества, а лишь подвигал к решительному его обновлению в свете евангельского слова.

Наиболее благоприятный отзыв о «Переписке с друзьями» из духовных лиц принадлежал архимандриту Феодору (Бухареву). Он вылился в целую книгу, увидевшую свет через двенадцать лет после своего создания. Отец Феодор стремился связать «Выбранные места…» со всем творчеством Гоголя и в особенности с «Мертвыми душами», главную идею которых видел в воскресении души падшего человека. «Помнится, - писал он в позднейшем примечании, - когда кое-что прочитал я Гоголю из моего разбора "Мертвых душ", желая только познакомить его с моим способом рассмотрения этой поэмы, то и его прямо спросил, чем именно должна кончиться эта поэма. Он, задумавшись, выразил свое затруднение высказать это с обстоятельностию. Я возразил, что мне только нужно знать, оживет ли, как следует, Павел Иванович? Гоголь как будто с радостию подтвердил, что это непременно будет и оживлению его послужит прямым участием сам царь, и первым вздохом Чичикова для истинной прочной жизни должна кончиться поэма» ..На вопрос, воскреснут ли другие герои первого тома, Гоголь отвечал с улыбкой: «Если захотят».

Архимандрит Феодор читал Гоголю отрывки из своей книги. «Из его речей, - свидетельствует он, - мне можно было с грустию видеть, что не мешало бы сказаться и благоприятному о его "Переписке" голосу: мне виделся в нем уже мученик нравственного одиночества…»

Надо заметить, что все отзывы духовных лиц носили частный характер - они были переданы в письмах (за исключением книги архимандрита Феодора, вышедшей уже после смерти Гоголя). Напротив, шквал светской критики, обрушившийся на «Выбранные места…» с журнальных страниц, создал в обществе по преимуществу крайне неблагоприятное мнение о книге. В ней видели отказ Гоголя от художественного творчества и самонадеянные попытки проповедничества. Распространилось даже убеждение, что Гоголь помешался, и оно держалось до последних дней жизни писателя. Иван Сергеевич Тургенев, посетивший вместе с Михаилом Щепкиным Гоголя в октябре 1851 года, вспоминал, что они «ехали к нему, как к необыкновенному, гениальному человеку, у которого что-то тронулось в голове… Вся Москва была о нем такого мнения». В который раз подтвердились слова святого апостола Павла: «Душевный человек не принимает того, что от Духа Божия, потому что он почитает это безумием; и не может разуметь, потому что о сем надобно судить духовно » (1 Кор. 2, 14).

Гоголя огорчала не столько журнальная критика, сколько нападения друзей. «Душа моя изныла, - писал он Сергею Тимофеевичу Аксакову 10 июля (н. ст.) 1847 года, - как ни креплюсь и ни стараюсь быть хладнокровным… Можно еще вести брань с самыми ожесточенными врагами, но храни Бог всякого от этой страшной битвы с друзьями!»

Гоголь стремился выработать в себе христианское чувство смирения. В этом свете следует понимать и его признание в письме к Аксакову от 28 августа (н. ст.) того же 1847 года: «Да, книга моя нанесла мне пораженье, но на это была воля Божия… Без этого поражения я бы не очнулся и не увидел бы так ясно, чего мне недостает. Я получил много писем очень значительных, гораздо значительнее всех печатных критик. Несмотря на все различие взглядов, в каждом из них, так же, как и в вашем, есть своя справедливая сторона».

Это свое понимание христианского смирения, почерпнутое из писаний святых отцов, Гоголь сжато изложил в «Правиле жития в мире»: «От споров, как от огня, следует остерегаться, как бы ни сильно нам противуречили, какое бы неправое мнение нам ни излагали, не следует никак раздражаться, ни доказывать напротив; но лучше замолчать и, удалясь к себе, взвесить все сказанное и обсудить хладнокровно… Истина, сказанная в гневе, раздражает, а не преклоняет».

Николай Васильевич Гоголь

Выбранные места из переписки с друзьями

Предисловие

Я был тяжело болен; смерть уже была близко. Собравши остаток сил своих и воспользовавшись первой минутой полной трезвости моего ума, я написал духовное завещание, в котором, между прочим, возлагаю обязанность на друзей моих издать, после моей смерти, некоторые из моих писем. Мне хотелось хотя сим искупить бесполезность всего, доселе мною напечатанного, потому что в письмах моих, по признанию тех, к которым они были писаны, находится более нужного для человека, нежели в моих сочинениях. Небесная милость Божия отвела от меня руку смерти. Я почти выздоровел; мне стало легче. Но, чувствуя, однако, слабость сил моих, которая возвещает мне ежеминутно, что жизнь моя на волоске и, приготовляясь к отдаленному путешествию к Святым Местам, необходимому душе моей, во время которого может все случиться, я захотел оставить при расставанье что-нибудь от себя моим соотечественникам. Выбираю сам из моих последних писем, которые мне удалось получить назад, все, что более относится к вопросам, занимающим ныне общество, отстранивши все, что может получить смысл только после моей смерти, с исключеньем всего, что могло иметь значенье только для немногих. Прибавляю две-три статьи литературные и, наконец, прилагаю самое завещание, с тем чтобы в случае моей смерти, если бы она застигла меня на пути моем, возымело оно тотчас свою законную силу как засвидетельствованное всеми моими читателями.

Сердце мое говорит, что книга моя нужна и что она может быть полезна. Я думаю так не потому, что имел высокое о себе понятие и надеялся на уменье свое быть полезным, но потому, что никогда еще доселе не питал такого сильного желанья быть полезным. От нас уже довольно бывает протянуть руку с тем, чтобы помочь, помогаем же не мы, помогает Бог, ниспосылая силу слову бессильному. Итак, сколь бы ни была моя книга незначитальна и ничтожна, но я позволяю себе издать ее в свет и прошу моих соотечественников прочитать ее несколько раз; в то же время прошу тех из них, которые имеют достаток, купить несколько ее экземпляров и раздать тем, которые сами купить не могут, уведомляя их при этом случае, что все деньги, какие перевысят издержки на предстоящее мне путешествие, будут обращены, с одной стороны, в подкрепление тем, которые, подобно мне, почувствуют потребность внутреннюю отправиться к наступающему Великому Посту во Святую Землю и не будут иметь возможности совершить его одними собственными средствами, с другой стороны – в пособие тем, которых я встречу на пути уже туда идущих и которые все помолятся у Гроба Господня за моих читателей, своих благотворителей.

Путешествие мое хотел бы я совершить как добрый христианин. И потому испрашиваю здесь прощения у всех моих соотечественников во всем, чем ни случилось мне оскорбить их. Знаю, что моими необдуманными и незрелыми сочинениями нанес я огорченье многим, а других даже вооружил против себя, вообще во многих произвел неудовольствие. В оправдание могу сказать только то, что намеренье мое было доброе и что я никого не хотел ни огорчать, ни вооружать против себя, но одно мое собственное неразумие, одна моя поспешность и торопливость были причиной тому, что сочинения мои предстали в таком несовершенном виде и почти всех привели в заблуждение насчет их настоящего смысла; за все же, что ни встречается в них умышленно-оскорбляющего, прошу простить меня с тем великодушием, с каким только одна русская душа прощать способна. Прошу прощенья также у всех тех, с которыми на долгое или на короткое время случилось мне встретиться на дороге жизни. Знаю, что мне случалось многим наносить неприятности, иным, быть может, и умышленно. Вообще в обхождении моем с людьми всегда было много неприятно-отталкивающего. Отчасти это происходило оттого, что я избегал встреч и знакомств, чувствуя, что не могу еще произнести умного и нужного слова человеку (пустых же и ненужных слов произносить мне не хотелось), и будучи в то же время убежден, что по причине бесчисленного множества моих недостатков мне было необходимо хотя немного воспитать самого себя в некотором отдалении от людей. Отчасти же это происходило и от мелочного самолюбия, свойственного только таким из нас, которые из грязи пробрались в люди и считают себя вправе глядеть спесиво на других. Как бы то ни было, но я прошу прощения во всех личных оскорблениях, которые мне случилось нанести кому-либо, начиная от времен моего детства до настоящей минуты. Прошу также прощенья у моих собратьев-литераторов за всякое с моей стороны пренебреженье или неуваженье к ним, оказанное умышленно или неумышленно; кому же из них почему-либо трудно простить меня, тому напомню, что он христианин. Как говеющий перед исповедью, которую готовится отдать Богу, просит прощенья у своего брата, так я прошу у него прощенья, и как никто в такую минуту не посмеет, не простить своего брата, так и он не должен посметь не простить меня. Наконец, прошу прощенья у моих читателей, если и в этой самой книге встретится что-нибудь неприятное и кого-нибудь из них оскорбляющее. Прошу их не питать против меня гнева сокровенного, но вместо того выставить благородно все недостатки, какие могут быть найдены ими в этой книге, – как недостатки писателя, так и недостатки человека: мое неразумие, недомыслие, самонадеянность, пустую уверенность в себе, словом, все, что бывает у всех людей, хотя они того и не видят, и что, вероятно, еще в большей мере находится во мне.

В заключение прошу всех в России помолиться обо мне, начиная от святителей, которых уже вся жизнь есть одна молитва. Прошу молитвы как у тех, которые смиренно не веруют в силу молитв своих, так и у тех, которые не веруют вовсе в молитву и даже не считают ее нужною: но как бы ни была бессильна и черства их молитва, я прошу помолиться обо мне этой самой бессильной и черствой их молитвой. Я же у Гроба Господнего буду молиться о всех моих соотечественниках, не исключая из них ни единого; моя молитва будет так же бессильна и черства, если святая небесная милость не превратит ее в то, чем должна быть наша молитва.

Завещание

Находясь в полном присутствии памяти и здравого рассудка, излагаю здесь мою последнюю волю.

I. Завещаю тела моего не погребать до тех пор, пока не покажутся явные признаки разложения. Упоминаю об этом потому, что уже во время самой болезни находили на меня минуты жизненного онемения, сердце и пульс переставали биться... Будучи в жизни своей свидетелем многих печальных событий от нашей неразумной торопливости во всех делах, даже и в таком, как погребение, я возвещаю это здесь в самом начале моего завещания, в надежде, что, может быть, посмертный голос мой напомнит вообще об осмотрительности. Предать же тело мое земле, не разбирая места, где лежать ему, ничего не связывать с оставшимся прахом; стыдно тому, кто привлечется каким-нибудь вниманием к гниющей персти, которая уже не моя: он поклонится червям, ее грызущим; прошу лучше помолиться покрепче о душе моей, а вместо всяких погребальных почестей угостить от меня простым обедом нескольких не имущих насущного хлеба.

II. Завещаю не ставить надо мною никакого памятника и не помышлять о таком пустяке, христианина недостойном. Кому же из близких моих я был действительно дорог, тот воздвигнет мне памятник иначе: воздвигнет он его в самом себе своей неколебимой твердостью в жизненном деле, бодреньем и освеженьем всех вокруг себя. Кто после моей смерти вырастет выше духом, нежели как был при жизни моей, тот покажет, что он, точно, любил меня и был мне другом, и сим только воздвигнет мне памятник. Потому что и я, как ни был сам по себе слаб и ничтожен, всегда ободрял друзей моих, и никто из тех, кто сходился поближе со мной в последнее время, никто из них, в минуты своей тоски и печали, не видал на мне унылого вида, хотя и тяжки бывали мои собственные минуты, и тосковал я не меньше других, – пускай же об этом вспомнит всяк из них после моей смерти, сообразя все слова, мной ему сказанные, и перечтя все письма, к нему писанные за год перед сим.

    Оценил книгу

    «Выбранные места», конечно, принадлежат больше истории, нежели литературе или публицистике. Того, что они наделали для нашей общественной жизни и политической мысли, не приснилось бы Гоголю в самом смелом сне-фантасмагории. Достоевский был приговорен к расстрелу за чтение в кружке Петрашевского письма Белинского Гоголю по поводу «Выбранных мест». Ни много, ни мало. А суровость наказания объяснялась тем, что во время чтения глаза Достоевского «горели». Официально его повели на казнь за «недонесение о распространении преступного о религии и правительстве письма литератора Белинского». То есть, в первую очередь, за богохульство! Достоевского! Который станет потом главным религиозным писателем для всего мира! А потом полемика Гоголя с Белинским по поводу «Выбранных мест» определит пути развития политической мысли России лет на пятьдесят. Тезисы Белинского станут религией западников и сторонников прогресса, тезисы Гоголя – религиозных охранителей. А сейчас эту последнюю книгу Гоголя никто не читает. Скучное религиозное морализаторство. Причем и устаревшее. Вспоминают о ней только авторы, направление которых можно назвать православное просветительство.

    Но мне хотелось сказать о другом. Эта книга неожиданно дает отчетливое понимание жизненной драмы Гоголя. Она как будто фарой высвечивает несчастную фигуру Николая Васильевича. Читая «Выбранные места», мы видим ту раздвоенность, которая стала его проклятием. С одной стороны, от природы Гоголь обладал избыточным воображением, как будто не вполне зависящим от него самого, воображением демоническим и неисчерпаемым. С другой стороны, он рано осознал свое призвание – нравственно врачевать общество. Подсознание его порождало бесконечное количество чертей и бесов, а сознание было устремлено к Богу. Свои произведения, начиная с «Ревизора», он пытался подчинить проекту улучшения человека, но публика в них находила лишь гениальную сатиру на чиновничество, крепостное право да самодержавие. И не потому, что публика была глупой. Нет. Белинский, зачисливший Гоголя в революционеры, был, может быть, самым чутким читателем XIX века, просто подсознание Гоголя оказывалось всегда энергетически мощнее его богоугодных умственных проектов во сто крат. Розанов сказал о «Мертвых душах»: «После Гоголя стало не страшно ломать, стало не жалко ломать». То есть Гоголь своим демоническим смехом, с точки зрения революционеров, просто-таки вбил кол в «толстозадую» помещичью Святую Русь. Морально оправдал революцию…

    Гоголь ужасно страдал, что его превратно поняли. Но что делать?! И он решает бросить свое предательское воображение и объяснить простыми словами, как надо жить и как надо все понимать. Отсюда родилась книжка «Выбранные места из переписки с друзьями». Он написал, все подробно объяснил, даже скорее прокричал, чем написал… а его опять не поняли. Высмеяли. Назвали сумасшедшим. На полном серьезе. Когда были впервые напечатаны «Выбранные места», в Москве и Петербурге публика с грустью признала, что классик тронулся рассудком. Подсознание постоянно предавало Гоголя, но и разум оказался не лучшим помощником. Люди не бросились изменяться к лучшему, не стали читать «Выбранные места» по пять-десять раз, как автор их просил в предисловии, а предпочли побыстрее забыть об этой неприятной книжке.

    У Гоголя была мечта все-таки в равной степени совместить воображение и разум, литературу и нравственную проповедь. Свою задумку он хотел воплотить во втором томе «Мертвых душ», где решил вывести ряд положительных типов, примеров для подражания. Но задумка не удалась. «Мертвые души 2» отправились в камин. Оказалось, что воображение Гоголя могло бесконечно штамповать чертей, Чичиковых, летающие гробы, шаровары, размером с Черное море, но отказалось производить благородных помещиков и честных губернаторов. Бедный Гоголь! Гениальное воображение одержало безоговорочную победу и над разумом и над измученным телом Гоголя. И заметьте, одержало историческую победу, потому что Гоголь до сих пор понимается не так, как ему того хотелось. А, может быть, это и есть единственно правильное понимание? Может быть, подсознание Гоголя было всюду право, а разум врал?!

    Pachkuale_Pestrini

    Оценил книгу

    Необходимо сразу пояснить, что читал я сию относительно небольшую по объему книгу катастрофически долго и даже навскидку не смогу назвать произведение, чтение которого давалось также тяжело (разве что "Голем" Майринка). Отчасти из-за тем, затрагиваемых в тексте, отчасти - из-за громоздкой, очень трудно воспринимаемой манеры письма. Что вообще произведениям Николая Васильевича никак не свойственно.

    Я обожаю "Вечера на хуторе...", да и трудно найти человека, не разделяющего мою точку зрения, и поэтому прочитать "Выбранные места..." стоит уже хотя бы потому, что это все-таки Гоголь, тот самый любимый нами с детства Гоголь. И тут стоило бы написать, что-то вроде "А видим мы вовсе не того Гоголя, которого знаем", но это было бы не совсем честным приукрашиванием рецензии. Для меня фигура Николая Васильевича всегда была окутана каким-то глубоким мистицизмом, чем-то таинственным и трагичным. Все мы слышали (уж не знаю, правда ли это) про его летаргический сон (кстати, в одном из первых пунктов включенного в книгу завещания, писатель просит похоронить его только, когда будут налицо признаки гниения тела), про погружение в религию, про болезненность и инаковость, отрешенность от мира. Бессмысленно было бы ожидать от "Выбранных мест..." хуторской разудальщины, открывая книгу, надо быть готовым к серьезным темам.

    И вот тут-то возникает небольшой диссонанс, потому что темы, важные и актуальные тогда, сегодня по большей части представляют интерес исторический, праздно любопытный. Исчезла та Россия, о которой говорит Николай Васильевич, растворилось тогдашнее административное устройство государственных органов, рассыпались сословия. Гоголь писал, глядя в будущее, ожидая неизбежного преображения России, он с уверенностью заявлял, что скорченная под тяжестью противоестественных свобод Европа скоро приползет к нам учиться нравственности, что Россия воспрянет. Гоголь писал это, не предполагая, что через чуть более, чем полвека по России прокатится циркулярной пилой явление, называемое страшным словом революция. Исполнение пророчеств Николая Васильевича откладывается (мы ведь знаем, что больше Европе ползти некуда, не знаем только, - останется ли у нее, Европы, здравого понимания своего катастрофического положения), и от этого читать "Выбранные места..." зачастую грустно, потому что между строк сквозит "вот-вот" и "еще чуть-чуть". Но прошло уже сто пятьдесят лет, - "чуть-чуть" ли это? - и мы знаем то, о чем Гоголь не подозревал. Мы знаем, например, что у публичных чтений, которым автор пророчил большое будущее, не было шансов не против театра (у театра самого шансов не осталось), а против заполонившего умы кинематографа, о котором в середине девятнадцатого века думали разве что фантасты.

    Книгу, наверное, лучше читать вслух. Есть такие вещи, которые про себя ну не воспринимаются. Я через каждые три-пять страниц сладко засыпал прямо в кресле.
    Правды ради следует сообщить, что на сонливость мою во многом повлияло не содержание и не стиль написания, а непосредственно оформление пресловутой в своем убожестве "зеленой серии". Мелкий шрифт, крохотные междустрочные интервалы, "неразгибаемость" книги, - три врага вдумчивого чтения, это факт известный.

    Некоторые письма действительно интересны. Интересны они вдвойне, если признавать себя адресатом, ведь по сути Гоголь обратился ко всем нам.

    Книгу весьма трудно найти, да что уж там, мало кто вообще про нее знает. Еле в "Библио-глобусе" нашли, а уж это о чем-то да говорит.

    А вместе с тем сам Николай Васильевич возлагал на "Выбранные места..." колоссальные надежды. Книга подводит черту под всем его творчеством. Гоголь объясняет, почему он сжег тот самый второй том "Мертвых душ", просит прощения у читателей за легкомысленные произведения, которые кому-то могли навредить. Подведение черты - то, чего не хватает зачастую в литературе. Одно дело - исследователи, аналитики; совсем другое - слово самого автора, финальный аккорд. Гоголь ощущал близость смерти, потому и замыслил подобное "прощальное" произведение, и мы, как читатели, должны отнестись к подобному порыву с крайним уважением.