Някрошюс вишневый сад. «Вишнёвый сад» Эймунтаса Някрошюса

А. П. Чехов «Вишневый сад».
Международный Фонд К. С. Станиславского и театр «Мено Фортас» (Литва).
Режиссер Эймунтас Някрошюс, художник Надежда Гультяева

Идея переписки о Някрошюсе в тот момент, когда Вы остаетесь в Петербурге, я лечу в Магнитогорск, спектакль «Вишневый сад» ездит по России, а видели мы с Вами его вообще-то в Москве, да еще в разные месяцы летом и осенью, — это классный хронотоп! Вся Россия и Литва — наш сад.

С чего начать?

Начну радикально. Мне кажется, случилась неудача. Конечно, это неудача принципиальная, крупнейшего режиссера, и она — не чета многочисленным якобы успешным московским театральным «удачам». Это все равно событие. Но относительно самого Някрошюса — шаг назад и от выдающихся «Трех сестер», и от давнего «Дяди Вани». Он выглядит здесь собой «прошлым», будто не поставившим спектакли последних десяти лет, в частности моего любимого «Макбета» — с вселенским христианским покоем.

Объясню, что имею в виду.

У Някрошюса всегда — не только огонь и вода, естественные природные стихии, не только всегда — предметы простого хуторского быта (даже если это Шекспир, Монтекки и Капулетти убивают друг друга крестьянскими вилами, а Отелло волочит, как корабли своего флота, выдолбленные деревянные корытца, в которых рубят еду и из которых кормят скот) — у Някрошюса всегда свои актеры. Даже если в очередной «сборной» возникают новые лица — так или иначе присутствуют постоянные, коренные «первачи»: Костас Сморигинас, Владас Багдонас. Им не надо объяснять, что такое огонь и вода. И дерево. И вилы. Они сами — стихии Някрошюса. И он знает, что такое коренная лошадь и как ее запрягать, отправляясь в мир.

И первая тревога, которая сопровождала ожидание «Вишневого сада» в Москве, была именно эта: как, двинувшись со своего «театрального хутора» — в Москву, в Москву, — Някрошюс станет «запрягать» актеров с совершенно разной «иноходью». Как сможет он, несомненно великий, соединить в одно разные актерские школы и привычки? Как вообще смогут существовать вместе Л. Максакова и А. Петренко, Е. Миронов и И. Оболдина?.. Как откликнутся они на язык Някрошюса — странный, гротесковый, алогичный, лишенный тех «эпитетов», к которым привычен русский артист?

Конечно, готовилось выдающееся театральное событие. Впервые великий Эймунтас Някрошюс рискнул поставить спектакль с русскими актерами. Как мы помним и видели, пробы с иностранцами у него были (не так давно — итальянская «Чайка». Не очень сильную, но легкую, гибкую труппу Някрошюс выпустил на сцену стаей гомонящих птиц — все чайки… нет, не то, все актеры).

Но тут-то — Россия…

Смущало и некое насильственное завершение чеховского цикла. Он уже поставил все чеховские пьесы («Иванов», «Дядя Ваня», «Чайка», «Три сестры»). Оставался «Вишневый сад». Накануне 100-летия пьесы и 100-летия со дня смерти Чехова.

В одной из сцен Лопахин — Е. Миронов пытается разжечь костер, спички кончились, и он высекает искру первобытным способом — камень о камень. Костер долго не загорается. Някрошюс давно разжигает свои костры «первобытной» искрой, но московский костер, который разводят шесть часов (столько идет спектакль), никак не разгорается…

Я вижу, как Някрошюс «разминает» актеров, строя вокруг текста и помимо него мир суверенных импровизаций. Утомительно долгий и не дающий приращения содержания.

Я почему-то не вижу метафор, а вижу довольно плоские знаки. Да, сада нет. Продается уже погост или пепелище — неуютное пространство у двух разрушенных усадебных пилястров, похожих на могильные столбики. В этом пространстве могучий Фирс (А. Петренко) чистит старые пальто, а больше здесь уже давно ничего нет.

Вместо сада… тир. Его знаковый смысл обозначен в самом конце, когда все герои, надев заячьи уши, выстраиваются за черным тюлем и их расстреливают невидимые охотники. «Заячья тема» прорисовывалась с первого акта: сперва Аня мотается ночью с домашним чучелом зайца, потом они с Варей прыгают зайчиками на балу, а Шарлотта «расстреливает» их: пиф-паф-ой-ой-ой… Затем вот — пиф-паф в финале. Смысл выходит плоский, вчерашний, что не пристало Някрошюсу — автору великих театральных метафор, всегда скреплявших его спектакли. Кажется, что «Вишневым садом» ему нечего сказать. (Недаром возникают цитаты из самого себя: из «Трех сестер», «Любви и смерти в Вероне».) Время тянется нарочито медленно, бесконечная внетекстовая жизнь спектакля не склеивается в целое, выходит «все враздробь». Усталый и анемичный, Някрошюс ответвляется от текста актерскими этюдами, протяженными кусками сценической жизни, исходящей из себя самой (это, несомненно, полезно для исполнителей, это «другая жизнь», они с таким не сталкивались и запомнят этот способ сценической вязи на всю жизнь как странное колдовство над самими собой). Но все видно, все показывается: и как Аня надевает Раневской варежки, и как они радуются с Варей…

И актеры никак не сыгрываются в ансамбль.

Они играют так, как привык каждый из них.

Полубезумная Раневская. Л. Максакова выглядит в роли усердной ученицей, выполняющей формальные задачи. Лучший — первый акт. Она выходит, волоча черную кушетку, как гроб, ложится на нее. Остановившиеся глаза. Близкие понимают, что она душевно больна, стоят, как у кровати или гроба… В третьем акте — зловещая белая маска смерти, приступы безумия… Как будто старая Графиня — Пиковая дама прикинулась Раневской.

Мягкий, достоверный В. Ильин — Гаев. Такой, как всегда.

Нарочитая, как будто перевозбужденная Аня — несомненно способная дебютантка А. Марченко. Много визга, игры в большеглазую юность…

Совершенно никакой И. Гордин — Петя, а ведь как прекрасен в гинкасовской «Даме с собачкой». А тут суетится — классический Петя Трофимов, облезлый барин.

А. Петренко — Фирс. Для того чтобы он вышел, помолчал, посмотрел и сказал всей своей могучей натурой (не голосом), что сил стало мало, — Някрошюс не нужен…

Формальная, пустая Шарлотта — И. Апексимова. Играет — как в любом антрепризном спектакле: уверенная манера, холодность, равнодушие к партнеру и залу.

Больше всех похожа на ня-крошюсовскую актрису И. Обол-дина — Варя (или похожа на его актрис — летучих, легких, ведающих законы сценического колдовства). Она меряет сцену странными шагами, мечется по ней, плечи — внутрь, странный взгляд птицы-монашки. В финале Лопахин, так и не сделав предложения, перекрестит себя ее пальцами (едва ли не лучший момент спектакля) — и поедет она экономкой к Рагулиным. Только, может, не доехав, спрыгнет по дороге и останется ведьмой — караулить Макбета. Есть в Варе — Оболдиной истинная странность некого искажения, внутренняя кривая — еще одна стихия Някрошюса.

И — замечательный Лопахин — Е. Миронов, играющий, впрочем, тоже так, как играет он. Покажи его Лопахина отдельно — о Някрошюсе никто не подумает, хотя явно «хуторянин», работник Ермолай Ня-крошюсу ближе других героев. Не в том дело, что Миронов играет пронзительную, вытянувшуюся в струнку, какую-то юношескую, может быть первую, любовь Лопахина. Конечно — к Раневской (она целует его руку — он восторженно убегает, храня эту руку, как подарок…). Дело в том, что Миронов играет в лирическом Лопахине изначальную христианскую вину за все, что содеяно. Покупая сад, он понимает — виновен, он мучается, мается, у него не толь-ко тонкие пальцы, но ясные глаза. А другого выхода нет. Тем более — вырубать-то нечего, место давно мертвое…

И костер никак не разжечь…

О Миронове можно затеять отдельную переписку. Может быть, его Лопахин родился из Мышкина (тут странности актерских судеб и перекрестий), и виновность перед миром перешла оттуда. Если даже так — целая тема.

Отвечайте, я жду!
М. Ю.

Марина Юрьевна!

Простите, что долго не отвечала. Писать о спектаклях Някрошюса — даже письма — всегда оказывается очень трудно. Очевидно, «Вишневый сад» — особенно тяжелый материал для рецензии, хотя бы потому, что невозможно запомнить, вобрать в сознание шесть часов сценического текста. Я, когда смотрела, даже и не пыталась. Результат — осталось общее ощущение и еще какие-то обрывки, вспышки, картины, образы, мизансцены. Вы правы: «все враздробь». Но предлагаю в этой «раздробленности» увидеть не только недостаток. Сам мир, который предстает в спектакле, разорван, раздерган, лишен целостности. Группа лиц без центра (или с несколькими центрами) — уже почти не группа, настолько каждый живет только своим безумием, своей манией. (Хотя круговорот может увлечь и объединить всех на какие-то мгновения, превратить в любимый Някрошюсом образ — «гомонящую стаю», хлопающую крыльями, готовую к полету.) В этой связи для меня не было препятствием то, что в спектакль собраны актеры разных театров, играющие каждый по-своему.

Не думаю, что «Вишневый сад» обязательно должны играть актеры одной школы — например Мастерской Фоменко. Послед-няя пьеса Чехова пронизана диссонансами. То ли водевиль, то ли трагедия, то ли цирк, то ли драма идей, а на самом деле — все это вместе. Единство тона, гармония, ансамбль — все это чуждо «Вишневому саду», в нем сильны центробежные силы, невооруженным глазом видны контрасты, контрапункты. Мне кажется, это ощущение от пьесы, от системы ее образов и мотивов выражено в спектакле Някрошюса. Разумеется, смотреть его при этом сложно — человек инстинктивно ищет гармонии, завершенности, целостности, ясности и противится рваной бессвязности, алогизму, тревожной смуте.

«Вишневый сад» — спектакль очень неуютный, неприятный, дискомфортный. В нем нет никакой теплоты, надежды, света. В отличие от великой трагедии «Отелло», здесь нет мощных чувств и крупных героев(которые вызывают восхищение и просветление, даже если погибают), поэтому безнадежность и беспросветность полная, кромешная. Все разрушено, все обрече-ны — а некоторые, на самом деле, уже умерли. Мальчик Гриша утонул, покойная мама ходит по саду — ее видит «безумная» (а по сути — мертвая) Раневская, тут же бродят отец и дед Лопахина (он к ним в прямом смысле взывает — стучит в пол)… «Вишневый сад» пронзает тема смерти. Может, это слишком просто (и тогда Вы видите плоские знаки вместо метафор), но быть задетым такой темой для художника — дело самое что ни на есть закономерное и естественное.

О смерти — не только кушетка-гроб Раневской (Дуняша кладет ей цветы на грудь, как умершей), не только руины дома. Здесь властвует мрак и еще — холод, ледяной могильный холод. У Вари пальцы сводит от холода так, что не распрямить. Аня надевает матери варежки на озябшие руки… Лопахин постоянно ощущает этот холод, некоторые не замечают, а он все время мучительно мерзнет, то шарф потеплее наденет, то грелку за шиворот засунет. На руки дышит. Безуспешно пытается разжечь костер, чтобы спастись от холода, но это, разумеется, невозможно. Так же невозможно, как спасти Раневскую и сад. Никакие человеческие усилия не помогут, хоть спичкой поджигай, хоть камень о камень бей, хоть в долг денег давай, хоть предлагай сдавать участки под дачи. Ничего не работает.

Бессильной оказывается и любовь. Одной из совершенно незабываемых и необъяснимых по силе воздействия стала для меня сцена, в которой Лопахин — Е. Миронов поет Раневской — Л. Максаковой песню из «Де-мона» Рубинштейна. Слова там какие-то странные, что-то прогор-лицу (надо будет уточнить у Е. В. Третьяковой), но дело не в конкретных словах, а в том, насколько дико выглядит это пение, этот выброс душевных сил в космически-морозную пустоту. Раневская—Максакова сидит на стуле, а Лопахин—Миронов стоит возле, как бы нависая над ней, не прямо, а чуть подавшись вперед, в неестественной, неудобной позе. Поет он долго, только покажется, что уже допел, — тут начинается следующий куплет. Видно, что Раневская ждет и не может дождаться, когда же наступит конец этой неуместной песне, ей неловко остановить Лопахина, она прекрасно понимает, что его песня — это любовь к ней, но любовь совершенно ненужная, бесполезная. Она не может не только ответить, но даже принять ее — мертвым любовь ни к чему, уже не поможет.

Стрельба по зайцам — довольно-таки, действительно, противный черный юмор все на ту же тему смерти и до жути смешного бессилия человека перед ней. Вы пишете о «вчерашнем смысле» финала. Я не вижу ничего вчерашнего или позавчерашнего в чувстве страха перед смертью. Пока он еще не устарел!.. Не хотите же Вы сказать, что Някрошюс говорит о том, что хозяева и прочие жители вишневых садов были расстреляны революцией… Конечно, нет. Он слышит «звуки смерти» — это почти мистическая трактовка «Вишневого сада», о которой давным-давно писал Мейерхольд. «На фоне глупого топотанья вдруг входит Ужас», «веселье, в котором слышны звуки смерти» — это о третьем акте, о бале во время торгов, о макабрических танцах. Хромающие движения, жуткие пляски калек. В большом круге справа проносятся все, а слева сомнамбулически кружит одна Раневская в роскошном, отливающем бронзой платье. Третье действие спектакля, вероятно, самое мощное (кульминация!), завершается пронзительным, оглушительным, невыносимым птичьим щебетом — так сад «приветствует» нового хозяина. Несчастного Лопахина… Каким одиноким, продрогшим до костей он выглядит в последнем акте, как трогательны его попытки устроить красивое прощание! Он как будто готовится писать натюрморт (опять это «морт» — все-таки про смерть!): старательно расставляет на скатерке бокалы, бутылки, цветы, примеривает так и этак — создает красоту, которую грубо и воровато, бездумно разрушит Яша, выпивший шампанское и свернувший скатерть в узел вместе с посудой…

О чем еще сказать?.. В спектакле Някрошюса с русскими артистами мне, как это ни странно, мешало именно то, что я понимаю весь текст. Например, все, что говорит Петя Трофимов, я предпочла бы услышать на каком-то совсем незнакомом языке!.. А что до «разности школ» — это, боюсь, что-то надуманное. У Някрошюса артисты всегда существуют «по правде» — абсолютной психологической правде. Про душевную жизнь, страдания и радости, судьбу его героев можно все рассказать очень подробно, и это будет рассказ о людях. Рисунок роли выстраивается небытовой, но переживания и чувства глубоко достоверны. Разве это чуждо актерам русского театра, к тому же знакомым с разными режиссерскими манерами?.. Пожалуй, не всех персонажей «Вишневого сада» Чехова можно решать «психологически». Шарлотта, к примеру, это рифма к Раневской, пародия на нее. Как в по-лифонии — «подголосок» к основной, высокой, теме. Вот И. Апексимова и играет маниакальную черную клоунессу с тем же самым остановившимся взглядом. Страшно же смотреть, как Шарлотта толкает пустую детскую коляску, которая катится в сторону зрителей, и бросается под нее, как под поезд… (Кстати, тема ребенка — утонувшего у Раневской, нерожденного у Шарлотты — тоже объединяет этих героинь.)

Простите за сумбур этих заметок, если решите написать что-то в ответ — буду рада прочесть!

Конечно, Вы правы про тему смерти — как же не увидать ее у Някрошюса от начала до конца. Уже не в первом спектакле (надо полагать — и не в последнем). Но художественное высказывание на эту тему оказалось для меня мертво не как высказывание о смерти, а само по себе. О мертвом — мертво. Ведь можно о смерти — идя от жизни? А тут — ощущение отсутствия не только идей, но энергии высказывания. Кажется, что ему уже ничего не хочется, а надо. Есть проект, набрал актеров, а энергии высказывания нет. Каждый из нас знает, что такое не писать текст, а уныло нажимать на буквы, профессионально приставляя слово к слову. Когда сказать особо нечего, но работа такая. Писать. Спектакль ставить. Я в последнее время ужасно жалею режиссеров: бедные, им бы на травку, а приходится работать, зарабатывать постановками… Скажи им сейчас: отдохните, оглядитесь, не ставьте, — уверена, многие с радостью бы перестали мучить нас спектаклями. В «Вишневом саде» великий режиссер Някрошюс гнет какую-то негнущуюся проволоку, кажется, что он нарочно тянет время, предваряющее высказывание, и вот уже скажет… а не говорит. Потому что (первый раз у меня такое от него ощущение!) сказать нечего. Устал! Смертельно. Имеет, между прочим, право. И не нами оно ему дано.

Марина Юрьевна!

Чувства жалости Някрошюс уж точно не вызывает, как не может его вызвать, например, атлант, держащий на плечах своды здания…

А есть ведь еще совсем простая вещь, о которой я сразу как-то не подумала: Вы видели самый первый показ, а я шестой или седьмой по счету спектакль, да еще сыгранный через два месяца, в другом зале и после какой-то доработки! Поэтому мы по существу говорим о разных спектаклях — Ваш еще только-только «родился», а мой уже не только задышал, но даже начал «ползать». А ведь потом он еще пойдет и заговорит!..

Такое в театре более чем возможно: по мизансценам все осталось, как было на премьере, но появилась внутренняя наполненность, то есть скелет тот же, а «мясо» наросло. Я никак не могу упрекнуть «Вишневый сад» в отсутствии энергии. Он воздействует, он забирает, втягивает, причем чем дальше, тем больше. Есть эффект растущего интереса и включенности, а вовсе не усталости от чего-то длинного, нудного и «безыдейного». Я говорю сейчас о реакции зала, а не о своем восприятии только (собой проверять побаиваюсь — слишком привыкла доверять Някрошюсу и, кроме того, видимо, как-то бессознательно, биологически совпадаю с ритмами его спектаклей). Конечно, какая-то часть зрителей уходит домой, что совершенно закономерно, но аудитория в целом проходит путь от прохладного наблюдения к заинтересованному вниманию, к живому эмоциональному подключению, а третье действие вызывает самое настоящее потрясение. Финальный акт, таким образом, смотрит уже полностью завоеванный зритель.

Здесь, думаю, стоит нашу переписку прервать и отложить, может быть, не навсегда, а до того момента, когда мы с Вами посмотрим один и тот же спектакль «Вишневый сад» и окажемся завоеванными вместе!

Умер Някрошюс, это очень плохо. Я фантомно театральный критик, но теперь хожу в театры мало, редко. Не цепляет. А вот длившийся 6 часов Вишнёвый сад его вспоминаю часто. Это было одним из самых прострельных впечатлений. Писать про театр меня учила Вера Антольевна Максимова. Вот я и поставлю здесь её рецензию, поплакав, что её ныне с нами нет. А теперь и Някрошюса. И Чехова.

Шесть часов обморока

Великий литовец Эймунтас Някрошюс поставил с русскими артистами «Вишневый сад»

Эймунтас Някрошюс сочинил едва ли не самый отчаянный спектакль за всю свою жизнь. По крайней мере так нам показалось после просмотра. И писать об этом хочется, не рассчитывая и обдумывая, а почти автоматически, чтобы сохранить в прерывистой интонации текста безумный и нерасчетливый язык театрального сочинения литовского гения.

В пьесе, которую сам автор называл «комедией, местами даже фарсом», режиссер услышал беспрерывный, отчаянный крик. Потрясение, которое длится шесть часов. О нем можно сказать все что угодно, кроме того, что это гармоничное, исполненное прозрачной ясности художественное создание.

Холодный и безжалостный «Дядя Ваня», привезенный в начале 80-х в Москву, был венцом уравновешенного сознания в сравнении с последним чеховским спектаклем, в котором все - истерика и надрыв.

Яркие всполохи театральных фантазмов, пронизывающие все някрошюсовские спектакли, здесь затихают, чтобы дать пространство отчаянной боли и безнадежности, аранжированной музыкой Малера в минималистских обработках литовского композитора Миндаугаса Урбайтиса.

Только в первом акте, когда три девочки - Варя, Аня (нервная, тонкая, новая для Москвы актриса Юлия Марченко) и Дуняша - точно три сестры или три колдуньи - загогочут и на три голоса заголосят, набрав воды в гортань, - появится обманчивое чувство веселья. И в ответ на их гоготание зальется, защебечет садовая птица, и девочки обрадуются этому быстрому отклику Сада и своему легкому проникновению в его таинственную жизнь. К сожалению, в тесном клубном пространстве Культурного центра СТД, где сыграна премьера, ветры не летали, огни не горели - точно столь важные для Някрошюса стихии не успели, не смогли зажить в тесноте нового культурного офиса российской столицы. В зал то и дело летели камни, бильярдные шары, актерам явно не хватало места, чтобы разбежаться - ведь именно из этой простой мускульной энергии Някрошюс часто извлекает горькую соль своей художественной земли.

Лопахин - Евгений Миронов - невероятно обаятельная фигура. Подтянутый, хрупкий, молодой и застенчивый, он умывается в ожидании поезда и, окуная ладони в таз, легонько брызгает в зал, точно окропляя его живой водой. Этим магическим актом он явно пытается преодолеть неотвратимость судьбы, которая будет все суровее и требовательнее к своим подопечным. Но разве можно переменить участь, когда суровая, безумная и нежная птица Варя - фантастическая роль Инги Оболдиной - все бегает и кричит, накликивая несчастье.

Ее Варя - истинная клоунесса, вприпрыжку кочующая от любви к Лопахину до любви к Богу. Страсть, с которой Инга играет Варю, делает ее первой актрисой этого страшного и безумного представления.

Она разрезает маленькую сцену своим сутулым скукоженным телом. В ее эксцентрических припрыгиваниях больше правды об одиноком женском бытии, чем во всех феминистских трактатах вместе взятых. Жизнь между Богом и ужасом существования так въелась в ее тело, что превратила ее в Клоуна Божьего, в ту, кто подобно шаману огромными неженскими шажищами рассекает пространство Сада, чтобы из последних сил удержать его от гибели. Их прощание в самом конце многочасового театрального бдения - одно из самых пронзительных театральных чудес. Миронов, сидя на самой авансцене, дарит ей последние отчаянные слезы.

Някрошюс строит финальный акт как серию невероятных встреч и откровений.

Предпоследнее - прощание Яши (бедного последыша умирающего традиционного мира играет Антон Кукушкин) и Дуняши (резкой, смешной и комической Анны Яновской, ТЮЗ) - опрокидывает все привычные представления о второстепенных персонажах «Вишневого сада»: «А разве вы умеете любить?» - вопрос Дуни обращен в самое сердце бедного лакея, не знающего, но открывающего в себе это чувство на самом пороге конца. Впервые очнувшийся лакей с какой-то невероятной серьезностью заглядывает себе в самое сердце.

Совсем иначе и отдельно хочется рассказать об эксцентричном и предельно русском характере Гаева, как он явлен в игре Владимира Ильина. Эксцентричной и вполне безумной предстает здесь Людмила Максакова в роли Раневской. Някрошюс, истинный мачо, презирает Петю, жалкого и бездоказательного предсказателя грядущих перемен, того, кто ни любить, ни жить не умеет (тюзовский актер Игорь Гордин сыграл здесь не ярко, но точно по отношению к режиссерскому замыслу).

Раневская-Максакова нервностью своего облика соответствует замыслу режиссера, ее игра и раздражает, и манит одновременно. Так, как и сам спектакль Някрошюса, мучительный, неприятный и завораживающий ужасом тотальной катастрофы.

И лишь крупицы последних, предсмертных перемен освещают этот кромешный ужас нежным светом надежды. Алексей Петренко - Фирс предположительно должен вызвать у публики слезы. Но пока не вызывает.

Возможно, станет полегче, когда спектакль переедет на большую сцену. Какую - еще не известно. Случиться это должно в конце сентября. Пока же всем зрителям «Сада» предстоит 6-часовая тахикардия в маленьком тесном зале Культурного центра СТД на Страстном бульваре.

Вера Максимова

Развитие двух противостоящих друг другу тем обеспечивало и движение действия в спектакле «Вишневый сад». С одной стороны, это темы разрушения усадьбы, усадебной жизни, мироустройства в целом, темы болезни и гибели отдельных людей и всего общества. А с другой - темы сопротивления людей, их стремления выстоять в рушащемся мире. Очевидна эволюция режиссерского видения проблемы, объединяющей спектакли «Дядя Ваня» и «Вишневый сад». Болезнь, вырождение и попытки людей выстоять - то, что объединяет эти спектакли. Но в «Вишневом саде» эти попытки существенно более слабые.

Создавая собственный сюжет, отличный от сюжета литературного источника, режиссер отталкивался от пьесы, но многое и вычитывал из нее. Нескладность жизни, представленная в пьесе, в спектакле возведена в степень, получив трагическое звучание. По мнению Мейерхольда, в третьем акте пьесы - «веселье, в котором слышны звуки смерти» . В мире, который развернут на сцене, о веселье не может быть и речи, «звуки смерти» слышны с начала спектакля, а финал не дает надежды даже на физическое выживание обитателей этого мира. В спектакле продолжена тема, начатая режиссером в «Дяде Ване»: общество поражено тяжелой болезнью, вероятно, ведущей к его вырождению. Но из этого вовсе не следует вывод о неприязни и презрении режиссера к хозяевам сада, что увидели некоторые рецензенты . Герои «Вишневого сада» (может быть, за исключением Яши), как и герои «Дяди Вани», показаны с явным сочувствием. «В пьесе <…> режиссер услышал беспрерывный, отчаянный крик» , который в спектакле воплотился прежде всего в той нежности, с которой режиссер относится к героям, но одновременно в той беспощадности, с которой они оказались представлены.

В одной из рецензий можно было прочесть, что «“Вишневый сад” Някрошюса - это прежде всего трагедия Лопахина, который <…> впервые услышал (не ушами) страшный евангельский вопрос: Какая польза человеку, если он приобретет весь мир, а душе своей повредит? » Трагедия Лопахина является важной гранью содержания, но это только одна грань. Спектакль не об одном герое, не об одном поколении и не об одном срезе общества. Обитатели усадьбы - и в спектакле Някрошюса, и в пьесе Чехова - представляют некоторую модель общества. И в этом смысле драматизм здесь, как и в пьесе, возникает в виде противоречия между человеком и не устраивающим его общим течением жизни. Размышляя о пьесе в связи с посвященной ей монографией , Т. Шах-Азизова писала: «Ее <пьесы> корни в русской жизни и русской литературе (в том числе - неожиданное и странное, но такое точное сравнение с обломовщиной, национальной болезнью, пронизавшей век XIX, и XX, и вряд ли иссякнувшей в нынешнем)» . Именно с этой национальной болезнью и связано названное противоречие. «Здесь все и все - не у дел. Закончить работу, довести до ума вещь здесь абсолютно невозможно. Ощущение полусна, полуусилий, увязающих в пустоте, почти физическое. <…> Актеры играют коллекцию типов русской жизни. И коллекцию горестных замет по поводу каждого персонажа. <…> Эти хозяева Вишневого Сада - последние в роду. Они вымирают, как оскудевший малый народ» , - писала Е. Дьякова, называя автором «замет», разумеется, режиссера. Типами, надо думать, обозначены здесь не типические характеры, а характерные для русской жизни категории людей. Някрошюс действительно рассматривает в спектакле последнюю стадию вымирания, что зафиксировано во многих рецензиях. «Словно считывая кардиограмму, режиссер разворачивает перед зрителем картины безжалостного неотступного конца, такого болезненного и длинного. Подобную смерть невозможно принять, но и бесполезно бороться» . В доме «витает дух не тления, но гниения» . Отсюда и «ощущение беды страшное. Обреченность» . И ощущение беды, и обреченность, и дух тления и гниения - все так. Но не забудем и о попытках людей сопротивляться. Попытках слабых, вялых, очевидно уже бесполезных, но которые, несмотря ни на что, все же предпринимались.

В столетний юбилей пьесы Москва увидит «Вишневый сад» Эймунтаса Някрошюса Оставшимся в городе театралам крупно повезло. С 10-го по 14 июля на сцене открывшегося недавно Культурного центра СТД режиссер Эймунтас Някрошюс представит публике...

В столетний юбилей пьесы Москва увидит «Вишневый сад» Эймунтаса Някрошюса

О ставшимся в городе театралам крупно повезло. С 10-го по 14 июля на сцене открывшегося недавно Культурного центра СТД режиссер Эймунтас Някрошюс представит публике свой новый спектакль «Вишневый сад». Постановка приурочена к 100-летию создания последней пьесы Чехова и осуществлена при поддержке Международного благотворительного фонда имени Станиславского.
Главной сенсацией «Вишневого сада» стала русская актерская команда: Някрошюс лично отбирал актеров. Раневская – Людмила Максакова. Лопахин – Евгений Миронов. Фирс – Алексей Петренко. Гаев – Владимир Ильин. Шарлотта – Ирина Алексимова. Варя – Инга Оболдина. Петя Трофимов – Игорь Гордин. Дуняша – Анна Яновская. Несмотря на то что все это первые актеры разных театральных школ и поколений, режиссер ставил на первое место человеческие качества: «Потому что дистанция, на которой мы должны вместе продержаться, длинная, и бывает всякое. Важно спокойствие».
Почему Някрошюс, которого неоднократно звали ставить в Москве, неожиданно согласился? Потому что все равно собирался приступать к «Вишневому саду». Потому что с русскими актерами работать легче, чем с иностранными (на Авиньонском фестивале в прошлом году был показан французский «Платонов», в программке которого Някрошюс фигурировал как «collaboration artistique» - человек по работе с актерами. А в Италии состоялась премьера оперы «Макбет» в его постановке, которую перенесут в грядущем сезоне в Большой театр на русскую труппу).
Репетиции проходили в Вильнюсе, где Някрошюс работает в Национальном драматическом театре Литвы и делит сценическую площадку с труппами Римаса Туминаса и Оскараса Коршуноваса. Недавно открытому Культурному центру СТД, где состоится премьера, боевое крещение спектаклем Някрошюса составит честь.
«Вишневый сад» - четвертый спектакль Някрошюса по пьесам Чехова. «Дядю Ваню» и «Трех сестер» привозили в Москву – эти спектакли стали событием в жизни каждого, кто их видел, «Чайку» с итальянскими актерами в России показывали на фестивале «Балтийский дом».
О прокатной судьбе спектакля пока ничего не известно: она будет зависеть от того, как режиссер оценит свою работу. Об оценке публики можно говорить уже сейчас: она будет восторженной. Для тех, кто наскребет денег на самые дешевые билеты по 600 рублей, - потому, что Някрошюс – гений; для обладателей билетов по 3200 - потому, что Някрошюс - это бренд.

Картина дня

«Надеть намордники. И радоваться». В детсадах и школах Красноярска запретят выводить детей на воздух в безветренные дни

Такое не забудешь. Как Гамлет читает «Быть или не быть» под люстрой изо льда, лед плавят свечи, и капли разъедают рубаху принца, словно кислота. Как он босыми ногами стоит на куске льда со вмерзшим кинжалом, и холодно – тебе – до дрожи. Как косо висит над сценой циркулярная пила.

В театре «Гамлетами» принято отмерять поколения. Свой «Гамлет» случается не у всех, но тем, кто взрослел в 1990-е, сказочно повезло – у нас был спектакль Эймунтаса Някрошюса. Он был настоящим хоррором, страстным и страшным, похожим на камеру пыток. Он брал тебя за шиворот и встряхивал так, что эти сцены помнишь двадцать лет спустя – всем телом. Он застревал в глазу осколком льда и перестраивал театральное зрение.

Язык Някрошюса казался многим сложным, полным ребусов и странностей. На самом деле все было почти что с точностью до наоборот. Ставя Шекспира, Някрошюс беспощадно упрощал сюжеты, обрубал второстепенные линии, увольнял побочных персонажей, оставлял от действия голый костяк, фабулу. Спрямлял историю так, чтобы она работала как таран, ломала привычки восприятия, пробивала броню зрительского равнодушия.

Его театр был природен. Его знаменитые метафоры росли как дерево – из одного ствола, ветвясь, переплетаясь, никогда не забывая о корнях. Любой мотив, возникающий в тексте, обретал в режиссуре Някрошюса конкретный, вещный эквивалент – как родовое древо в «Макбете», которое Банко, выходя на сцену, тащил в рюкзаке за спиной. Иногда метафоры поражали именно буквальностью: в «Отелло», говоря про «сто шестьдесят часов», проведенных в ожидании Кассио, его любовница Бианка вынимала из подола и расставляла на стуле десяток будильников.

Он строил театр из основных стихий и элементов: огня, воды, земли, воздуха. И базовой материи сценического действия – этюдов. Копировать эту великую простоту пытались многие, получалось редко. Язык Някрошюса был уникален именно органикой. Его почвой остался литовский хутор, который на подмостках превращался в волшебный остров шекспировского Просперо, где чудеса прорастали из простых физических действий и обыденных сценок. Някрошюс приучил нас, что театр – грубая, но безразмерная вещь. Вынеси на сцену бревно с топором, и довольно: там будет сразу и жизнь, и смерть, и почва, и судьба.

Несмотря на культовый статус (с конца 1970-х на спектакли Някрошюса в Литву ездили со всего СССР), постсоветская Москва приняла его не сразу. Сегодня странно вспоминать, как в середине 1990-х шокировали нашу публику его «Три сестры», в которых углядели и чуждый театральный язык, и враждебные смыслы. Но вскоре оказалось, что именно театр стал тем местом, где Россия и Литва заново нашли много общего, залечили культурный разрыв. В моду вошел «литовский метафоризм», Някрошюс был признан безусловно великим и столь же безусловно своим. Его маленький вильнюсский театр Meno Fortas регулярно привозил к нам премьеры, которые становились здесь событиями. Потом Някрошюса позвали ставить в Москве, и он подарил нам грандиозный «Вишневый сад», а Евгению Миронову – лучшую роль в карьере. О культурном разрыве говорить давно не приходится – сейчас литовские режиссеры возглавляют в Москве два академических театра.

Фотогалерея

В работе с российскими актерами менялся и сам Някрошюс. В «Вишневом саде» он начал обновлять свою мастерскую метафор. Эффектные образы-предметы стали уступать место более частным, рассредоточенным образам-действиям, образам-жестам, которые труднее зафиксировать в памяти, настроенной на моментальный снимок сценической картинки. Пластический язык сделался более разработанным, уделяющим больше внимания мелкой моторике. Этюд превратился в способ психологизации.

Но мы запомним Някрошюса прежде всего невероятно щедрым. В его спектаклях можно было брать любой образ и кричать: смотрите, как здорово! А вот еще! И еще! Но если зритель был не вороной, хватавшей все подряд, а ловцом жемчуга, образы непременно нанизывались на общую нить. И вот в чем было счастье: чувствовать себя ловцом жемчуга.

И даже у тех, кто выбирал всего придирчивей, так много скопилось за годы, что это богатство огромно, волшебно – им можно делиться, и никогда не убудет.