Лев кассиль сказки для детей. Лев Кассиль «Рассказы о войне» для детей

Кассиль Лев Абрамович родился 27 июня 1905 в слободе Покровской (г. Энгельс на Волге) в семье врача. Учился в гимназии, после революции преобразованной в Единую трудовую школу. Сотрудничал с Покровской детской библиотекой-читальней, при которой организовывались для детей рабочих различные кружки, в том числе издавался и рукописный журнал, редактором и художником которого был Кассиль. По окончании школы за активную общественную работу Кассиль получил направление в вуз. В 1923 поступает на математическое отделение физико-математического факультета Московского университета, специализируясь на аэродинамическом цикле. К третьему курсу начал всерьез думать о литературном труде. Через год написал свой первый рассказ, который был напечатан в 1925 в газете "Новости радио". Все свободное время отдавал чтению русской классики.
В 1927 познакомился с В.Маяковским, громоподобным талантом которого давно восхищался, начинает сотрудничать в журнале Маяковского "Новый Леф". Здесь были напечатаны отрывки из первой книги "Кондуит". Получил предложение сотрудничать в журнале "Пионер", где в это время работали М.Пришвин, А.Гайдар и др. Познакомился с С.Маршаком, встреча с которым определила творческий путь Кассиля как детского писателя. Из журналистики не уходил: более девяти лет работал в газете "Известия", ездил по стране и за рубеж, встречаясь с интересными людьми, публикуя материалы в газетах для взрослых и детей. Вторая большая книга "Швамбрания" вышла в 1933;
Тематика повестей и романов, написанных впоследствии Кассилем, разнообразна: "Вратарь республики" (1937); "Черемыш - брат героя" (1938); "Маяковский - сам" (1940); "Дорогие мои мальчишки" (1944); "Ход белой королевы" (1956); "Улица младшего сына" (совместно с М.Полянским, 1949); "Чаша гладиатора" (1961) и другие. Видный рус. сов. прозаик, более известный произв. дет. лит-ры, один из основоположников (вместе с Б. Житковым, К. Чуковским, С. Я. Маршаком) сов. дет. лит-ры. Род. в слободе Покровской (ныне - г. Энгельс), учился на физ.-мат. факультете МГУ, но не окончил его, полностью переключившись на лит. деятельность, в 1920-е гг. (по предложению В. Маяковского) работал в журн. «Новый ЛЕФ». Печататься начал с 1925 г. Чл.-корр. Академии пед. наук СССР. Лауреат Гос. премии СССР (1951).
Известность К. принесли две автобиогр. повести о детстве - «Кондуит» (1930) и «Швамбрания» (1933); объединены в один том - «Кондуит и Швамбрания» (1935); - содержащие условно-фантаст. элемент: воображаемую страну, придуманную детьми; мн. детали этой дет. игры (придуманная история, география, политика и т. п.) - напоминают более основательные и «серьезные» конструкции совр. фэнтези.
Глубокое знание интересов, увлечений, вкусов, нравов, языка и манер, всей системы ценностей современной ему молодежи, тяготения к реальному бытописанию, а в нем - к изображению людей «экстремальных» профессий (спортсменов, летчиков, художников, актеров и т. п.), определили тематику (и стиль) произведений Кассиля, написанных для детей и юношества: романы «Вратарь Республики» (1938), отразивший, в числе прочего, не охладевающую у писателя на протяжении всей жизни страсть футбольного болельщика; «Ход белой королевы» (1956), посвященный лыжному спорту; «Чаша гладиатора» (1960) – о жизни циркового борца и судьбах русских людей, оказавшихся после 1917 года в эмиграции; повести «Черемыш, брат героя» (1938), «Великое противостояние» (ч. 1–2, 1941–1947), передающей процесс духовного взросления «незаметной» девочки Симы Крупицыной, благодаря мудрому человеку и выдающемуся режиссеру неожиданно открывшей в себе талант не только и не столько актрисы, сколько незаурядной и сильной личности; «Дорогие мои мальчишки» (1944) - о детях, в годы войны заменивших в тылу отцов; «Улица младшего сына» (1949, совместно с М. Поляновским; Государственная премия, 1951), рассказавшая о жизни и смерти юного партизана Володи Дубинина; «Ранний восход» (1952) – также документальное повествование, посвященное светлой и короткой жизни начинающего художника Коли Дмитриева, трагически погибшего от рук религиозного фанатика в возрасте 15 лет; «Будьте готовы, Ваше высочество!» (1964), посвященная жизни в интернациональном и равноправном для всех советском пионерском лагере.

ПОЗИЦИЯ ДЯДИ УСТИНА

Маленькая, по окна вросшая в землю изба дяди Устина была крайней с околицы. Все село как бы сползло под гору; только домик дяди Устина утвердился над кручей, глядя покривившимися тусклыми окнами на широкую асфальтовую гладь шоссе, по которому целый день из Москвы и в Москву шли машины.

Я не раз бывал в гостях у радушного и говорливого Устина Егоровича вместе с пионерами из одного подмосковного лагеря. Старик мастерил замечательные луки-самострелы. Тетива на его луках была тройной, скрученной на особый манер. При выстреле лук пел, как гитара, и стрела, окрыленная прилаженными маховыми перышками синицы или жаворонка, не вихлялась в полете и точно попадала в мишень. Луки-самострелы дяди Устина славились во всех окружных лагерях пионеров. И в домике Устина Егоровича всегда было вдосталь свежих цветов, ягод, грибов - то были щедрые дары благодарных лучников.

У дяди Устина было и собственное оружие, столь же старомодное, впрочем, как и деревянные арбалеты, которые он мастерил для ребят. То была старая берданка, с которой дядя Устин выходил на ночное дежурство.

Так жил дядя Устин, ночной караульщик, и на пионерских лагерных стрельбищах звонко пели его скромную славу тугие тетивы, и вонзались в бумажные мишени оперенные стрелы. Так он жил в своей маленькой избушке на крутогоре, читал третий год подряд забытую пионерами книгу о неукротимом путешественнике капитане Гатерасе французского писателя Жюль-Верна, не зная ее выдранного начала и не спеша добраться до конца. А за окошком, у которого он сиживал под вечер, до своего дежурства, по шоссе бежали и бежали машины.

Но этой осенью все изменилось на шоссе. Веселых экскурсантов, которые прежде под выходные дни мчались мимо дяди Устина в нарядных автобусах в сторону знаменитого поля, где когда-то французы почувствовали, что они не смогут одолеть русских, - шумных и любопытных экскурсантов сменили теперь строгие люди, в суровом молчании ехавшие с винтовками на грузовиках или смотревшие с башен двигающихся танков. На шоссе появились красноармейцы-регулировщики. Они стояли там днем и ночью, в жару, в непогоду и в стужу. Красными и желтыми флажками они показывали, куда надо ехать танкистам, куда - артиллеристам, и, показав направление, отдавали честь едущим на Запад.

Война подбиралась все ближе и ближе. Солнце на заходе медленно наливалось кровью, повисая в недоброй дымке. Дядя Устин видел, как косматые взрывы, жилясь, выдирали из охавшей земли деревья с корнем. Немец изо всех сил рвался к Москве. Части Красной Армии разместились в селе и укрепились тут, чтобы не пропускать врага к большой дороге, ведущей на Москву. Дяде Устину пытались втолковать, что ему нужно уйти из села - тут будет большой бой, жестокое дело, а домик у дядюшки Размолова стоит с краю, и удар падет на него.

Но старик уперся.

Я за выслугу своих летов пенсию от государства имею, - твердил дядя Устин, - как я, будучи прежде, работал путевым обходчиком, а теперь, стало быть, по ночной караульной службе. И тут сбоку кирпичный завод. К тому же склады имеются. Я не в законном праве получаюсь, ежли я с места уйду. Меня государство на пенсии держало, стало быть, теперь и оно передо мной свою выслугу лет имеет.

Так и не удалось уговорить упрямого старика. Дяди Устин вернулся к себе во двор, засучил рукава выгоревшей рубашки и взялся за лопату.

Стало быть, тут и будет моя позиция, - промолвил он.

Бойцы и сельские ополченцы всю ночь помогали дяде Устину превращать его избушку в маленькую крепость. Увидев, как готовят противотанковые бутылки, он бросился сам собирать порожнюю посуду.

Эх, мало я по слабости здоровья закладывал, - сокрушался он, - у людей иных под лавкой цельная аптека посуды... И половинки, и четвертинки...

Бой начался на рассвете. Он сотрясал землю за соседним лесом, закрыв дымом и тонкой пылью холодное ноябрьское небо. Внезапно на шоссе появились мчавшиеся во весь свой пьяный дух немецкие мотоциклисты. Они подпрыгивали на кожаных седлах, нажимали на сигналы, вопили вразброд и палили во все стороны наобум Лазаря, как определил со своего чердака дядя Устин. Увидев перед собой стальные рогатки-ежи, закрывшие шоссе, мотоциклисты круто свернули в сторону и, не разбирая дороги, почти не сбавляя скорости, помчались по обочине, скатываясь в канаву и с ходу выбираясь из нее. Едва они поравнялись с косогором, на котором стояла избушка дяди Устина, как сверху под колеса мотоциклов покатились тяжелые бревна, сосновые кругляши. Это дядя Устин незаметно подполз к самому краю обрыва и столкнул вниз припасенные здесь со вчерашнего дня большие стволы сосен. Не успев притормозить, мотоциклисты на полном ходу наскочили на бревна. Они кубарем летели через них, а задние, не в силах остановиться, наезжали на упавших... Бойцы из села открыли огонь из пулеметов. Немцы расползались, как раки, вываленные на кухонный стол из базарной кошелки. Изба дяди Устина тоже не молчала. Среди сухих винтовочных выстрелов можно было расслышать кряжистый дребезг его старой берданки.

Бросив в канаве своих раненых и убитых, немецкие мотоциклисты, сразбега вскочив на круто завернутые машины, помчались назад. Не прошло и 15 минут, как послышалось глухое и тяжкое урчание и, вползая на холмы, торопливо переваливаясь в ложбины, стреляя на ходу, к шоссе ринулись немецкие танки.

До позднего вечера длился бой. Пять раз пытались немцы пробиться на шоссе. Но справа из леса каждый раз выскакивали наши танки, а слева, там, где над шоссе нависал косогор, подступы к дороге охраняли противотанковые орудия, подтянутые сюда командиром части. И десятки бутылок с жидким пламенем сыпались на пытавшиеся проскочить танки с чердака маленькой полуразрушенной будки, на скворешне которой, простреленной в трех местах, продолжал развеваться детский красный флажок. «Да здравствует Первое Мая» - было написано белой клеевой краской на флажке. Может быть, это было и не ко времени, но другого знамени у дяди Устина не нашлось.

Так яростно отбивалась избушка дяди Устина, столько покареженных танков, облитых пламенем, свалилось уже в ближний ров, что немцам показалось, будто тут кроется какой-то очень важный узел нашей обороны, и они подняли в воздух около десятка тяжелых бомбардировщиков.

Когда дядю Устина, оглушенного и ушибленного, вытащили из-под бревен и он открыл, еще слабо разумея, свои глаза, бомбардировщики были уже отогнаны нашими «Мигами», атака танков отбита, а командир части, стоя неподалеку от разваленной избы, что-то строго говорил двоим перепуганно озиравшимся парням; хотя одежда их еще дымилась, оба выглядели задрогшими.

Имя, фамилия? - спросил сурово командир.

Карл Швибер, - ответил первый немец.

Августин Рихард, - отозвался второй.

И тогда дядя Устин поднялся с земли и, пошатываясь, подошел к пленным.

Вон ты какой! Фон-барон Августин!.. А я всего только Устин, - проговорил он и покрутил головой, с которой медленно и вязко капала кровь. - Я тебя в гости не звал: навязался ты, пес, на мое разорение... Ну, хоть тебя и с надбавкой кличут «Авг-Устин», - а выходит-то, мимо Устина не проскочил. Зацепился-таки чекушкой.

После перевязки дядю Устина, как он ни сопротивлялся, отправили на санитарной машине в Москву. Но утром неугомонный старик ушел из госпиталя и отправился на квартиру к своему сыну. Сын был на работе, снохи тоже не оказалось дома. Дядя Устин решил дождаться прихода своих. Он придирчиво оглядел лестницу. Всюду были приготовлены мешки с песком, ящики, багры, бочки с водой. На дверях напротив, около таблички с надписью: «Доктор медицины В. Н. Коробовский», была приколота бумажка: «Приема нет, доктор на фронте».

Ну, что ж, - сказал сам себе дядя Устин, присаживаясь на ступеньки, - стало быть, закрепимся на этой позиции. Воевать везде не поздно, дом-то будет покрепше моей землянки. В случае чего, если сюды полезут, тут можно таких им делов наделать!.. Полное «адью» сообразим всякому Августину...

Добрый день, уважаемая Валя! Извиняюсь, что пишу к Вам под таким смелым обращением. Но полного Вашего звания по отчеству не знаю. Пишет Вам боец-минометчик Гвабуния Арсений Нестерович. Мой год рождения 1918. Вы со мной незнакомые. Но в моих жилах течет Ваша благородная кровь, Валя, которую Вы, когда выступали в Свердловске, дали из своего золотого сердца для бойцов, командиров и политработников Рабоче-Крестьянской Красной Армии, если получат ранения в боях с фашистской нечистью.

Я имел тяжелое положение от раны, и была впоследствие этого сильная слабость, и опасность для жизни по случаю большой потери крови. И мне в госпитале перелили 200 кубиков крови, а потом, спустя срок, еще 200. Итого всего - 400. И это была Ваша кровь, Валя, которая меня полностью спасла. Я стал быстрым ходом итти на поправку, для новых сражений за родину. И здоровье мое теперь хорошее. За что я Вам, дорогая Валя, выражаю чистосердечную красноармейскую благодарность.

Я тогда в госпитале, когда назначен был на выписку, спросил, чьей принадлежности кровь мне перелили. Мне сказали, что Вашу. Сказали, что известной артистки, и сказали Вашу фамилию - Шаварова. Еще сказали, что Ваш личный брат тоже бьется на нашем фронте. Я хотел после пойти в театр, поглядеть пьесу при Вашем исполнении, да Вы уже уехали. И по этой причине мне не довелось Вас увидеть лично.

После того, как я побыл на полном излечении, - снова вернулся теперь по обратному направлению в свою родную часть, которой командует майор товарищ Вострецов. И вместе с моими товарищами по минометному подразделению мы глушим своим огнем кровавых фашистов и не даем им свободно вздохнуть и поднять голову над нашей советской землей.

Я пишу Вам письмо по той причине, что хочу - первый номер: выразить Вам упомянутую благодарность, а второй номер: это высказать Вам про один случай, проще говоря, боевой эпизод, каковой я хочу описать Вам в нижеследующих строках.

Вчерашний день к вечеру мы получили приказ и готовились к боевым действиям. Незадолго до наступления обозначенного времени бойцы слышали радио из столицы нашей - Москвы. И по радио сказали, что стихотворение сочинения одного автора прочитает артистка Валентина Шаварова, т. е. Вы. Вы читали с сильным выражением и очень разборчиво. Мы все так слушали со вниманием, что даже не думали в тот час об опасности или, возможно, даже полном исходе для жизни, которые нас ждали в скором бою. Может быть, так и не полагается, но я не скрою - я открыл своим товарищам-бойцам, что эта известная артистка, которую сейчас было слышно из Москвы, одолжила мне без отдачи свою кровь для спасения. Но не все поверили. Некоторые полагали, что это я немножко заливаю, будто известная артистка дала мне кровь. Но я знал, что не вру.

Когда кончилась передача из Москвы, вскоре мы пошли в бой, и хотя огонь был слишком густой, я все слышал Ваш голос у себя в ушах.

Бой был очень трудный. Ну, это долго описывать. В общем, остался я сам один у своего миномета большого калибра и решаю, что живой я фашистам не достанусь. Конечно, мне немножко повредило палец осколком, но я все веду огонь и не бросаю боевого рубежа. Тут меня начинают обходить. Кругом меня осколки так и чиркают, так и заливаются. Треск стоит ужасный, до невозможности. Вдруг подползает ко мне с тылу незнакомый боец и замечаю - у него нет при себе винтовки. Он отбился от другой части и как видно, что чересчур перепуганный. Я его стал уговаривать, ну, всякие подходящие толковые слова ему высказываю. Сейчас, мол, мы вдвоем миномет утащим, чтоб немцам не достался. Но он хотел все бросить и спасаться. У меня всякие подходящие слова к концу подошли, и я его, признаться, стал уже немножко, извиняюсь, обзывать. «Слушай, - это я ему говорю, - нельзя быть таким шкурным трусом, овечья твоя душа, бараний ты сын, как твоя фамилия? А кругом стрельба стоит такая, что буквально оглушает. Но все-таки услышал я его фамилию: «Мое, говорит, фамилие: Шаваров». - «Стой, говорю, а сестра у тебя в Москве имеется?» Он только головой кивнул. Хотел я его еще подробнее, досконально выспросить, но тут на нас из-за леска немцы наступление повели. И бросился мой Шаваров бежать вбок куда-то... И обидно мне тут стало, и страшно за него. Ведь я все время помнил, что у Вас брат на нашем фронте бьется. Так как-то сразу меня прохватило: это, думаю, непременно ее брат...

А он, дурной, бежит, понимаете, бежит, Валя, и прямо наскочил-таки на засаду. Словно из-под земли скакнули наперехват замаскировавшиеся там немцы и тащат его, как барана. Они хотели его взять живьем, а я думаю - он со страху там такое нарасскажет, что повредит этим всему нашему делу на данном участке обороны. Да и выскочили немцы на хорошо пристреленное мною местечко. Как, думаю, шарахнуть в них своим большим калибром, так сырое от всех место останется. Но, конечно, опасаюсь, что большой нечаянный шанс жизни лишит и брата моей Вали Шаваровой...

Тут я Вам, Валя, должен вот что прояснить. Я, Валя, являюсь полным сиротой. Родился у нас в Гудаутах, а рос в детском доме в Краснодаре, где и получил образование в объеме неполной средней школы. Но родни у меня нет абсолютно никакой. И когда я был призван в Красную Армию и участвовал в боях против фашистов, то я часто задавался такой мыслью, что за меня некому даже побеспокоиться. Другим моим товарищам по минометному подразделению писали различные их родные, которые болели за них душой в глубоком тылу. А мне даже и писать было некому. А вот теперь я так считал, что у меня есть уже кровная родня. Это - Вы, Валя. Конечно, Вы меня не знаете, но теперь, прочтя это письмо, будете знать, а для меня самого Вы на всю жизнь останетесь, как родная...

Потом я еще хочу написать, что Вы, наверно, слышали про обычай кровной мести, который имелся у нас в Абхазии. Кровью за кровь мстило одно семейство другому, и если один зарезал кого в другой семье, то и эта семья должна была резать того, кто убил, и отца его, и сына, и внука даже, по возможности. Так и резались друг с дружкой цельную вечность. Где бы ни встретил кровника - мстить надо, резать надо, нельзя простить. Вот у нас какой был глупый закон.

Теперь же возьмем мое положение. Я вам, Валя, кровью обязан. Если можно так выразиться, то мы с Вами получается, как кровники, но только совсем в ином смысле. И где бы я ни встретил Вас, отца Вашего, брата, сына - все равно я должен такому человеку помочь добрым делом, оказать полное содействие, надо будет - жизнь свою бросить.

И вот тут получается такое обстоятельство: немцы передо мной на открытом месте, на пристреленном квадрате, я, по долгу воинской службы, должен ударить по ним с миномета, но среди них - Ваш брат, кровник мой. А ждать больше уже ни момента нельзя, скроются фашисты или обойдут нас. Но открывать огонь я не в своих силах. Тут вижу я - один из немцев замахнулся автоматом на захваченного, а тот упал на колени, ползает, за ноги их поганые хватается да еще в нашу сторону указывает, где минометы стоят. Аж зажмурился я от стыда... Толкнуло меня кровью в голову, налились у меня кулаки, и пересохло во мне сердце. «Не может быть, - говорю я себе, - не может быть такого брата у нее. А если есть такой, пускай не будет его, не должно быть такого, чтоб не позорил крови вашей...» И открыл я глаза для точного прицела, и ударил я с миномета по пригорку большим калибром...

А после окончания боевой операции хотел я пойти посмотреть на тот пригорок, да все не было во мне решительности, страшился взглянуть. После пришли санитары из соседнего санбата, стали подбирать. И вдруг слышу, говорят: «Смотри-ка ты, это Хабаров лежит... Вон куда забежал. Ну, и трус был - попался один такой на всю третью роту».

Тут я решился, подошел, переспросил для окончательного выяснения личности, и оказывается, фамилия-то этого Хабаров, на самом деле, чтоб тебе не родиться!.. А я не расслышал тогда или просто мне почудилось в бою, и создалось во мне такое жуткое впечатление. И я решил об нем написать Вам. Может, и у Вас будет желание написать мне ответ - то адрес на конверте.

А в случае, если пришлют Вам вдруг похоронную обо мне, то прошу не удивляйтесь, почему: это я в своем документе обозначил теперь Ваш адресок для сообщения. Больше адресов у меня нет никаких, кроме Вашего, кровинка Вы моя... И тогда, если придет к Вам по почте такое извещение, примите повестку. Не слышал я, берут ли расчет слезе человеческой, подобно крови, на кубические сантиметры. Или нет ей никакой меры... Один кубик слез, все-таки, уроните, тогда, Валя, за меня, а больше не стоит. Хватит.

На этом кончаю, извиняюсь за грязный почерк, из-за боевой обстановки. Еще раз чистосердечное спасибо Вам. Можете быть спокойны, Валя, драться буду с врагами окончательно, до последней одной капли крови. Остаюсь боец-минометчик Арсен Гвабуния. Действующая армия.

ЗА ОДНИМ СТОЛОМ

М. А. Солдатовой, матери многих своих и чужих детей

Чем дальше продвигался враг в глубь нашей земли, тем длиннее становился маленький стол у Александры Петровны Покосовой. И когда я недавно по дороге на один из уральских заводов заглянул к Покосовым, стол, раздвинутый в полную длину, занимал почти всю комнату. Я попал к вечернему чаю. Сама Александра Петровна, как всегда, прямая, с коротко остриженными седыми волосами, в узких железных очках, командовала чаепитием. Бурлящий, попыхивающий паром и похожий на паровоз, готовый вот-вот пуститься в путь, медно-красный самовар, смешно удлинняя и перекашивая лица, отражал в своих начищенных округлостях все необычайно выросшее и незнакомое мне население квартирки.

По правую руку Александры Петровны, припав губами к блюдечку, стоявшему на столе, сидела девочка лет трех. У нее были большие черные, с длинными выгнутыми ресницами, глаза. Пар, подымавшийся с блюдечка, путался в черных завитках туго вьющихся волос девочки. По левую руку хозяйки, надув щеки что есть силы, дул, вызывая маленькую бурю в своем блюдечке нежнолицый паренек лет семи в вышитой украинской рубашке. Рядом с ним, любуясь собственным изображением в самоварной меди, строил веселые ужимки аккуратный мальчуган в гимнастерке, скроенной по-военному. Его смешные гримасы приводили в скрытый восторг тихонько прыскающих в свои чашки двух малышей, сидевших напротив, - девчурку с двумя коротенькими, торчащими в разные стороны русыми косичками и скуластого, черноглазого крепыша, коричневые щеки которого покрывал пушистый налет южного загара. За другим концом стола расположились четыре молодых женщины. Одна из них торопливо прихлебывала чай, скосив глаза на стенные часы.

Увидев такое неожиданное многолюдие в обычно одинокой, пустынной квартирке, я в нерешительности остановился у порога.

Заходите, заходите, пожалуйста, рады будем! - приветливо заговорила Александра Петровна, продолжая ловкими руками орудовать у своего самоварного пульта.

Да у вас, видно, гости... Я уж лучше потом как-нибудь.

Какие тут гости? Это все родня. А кто и не родня, так все равно, свои. Вы в самый раз попали. Ваккурат все народы мои в сборе. Снимайте вашу дошку да садитесь с нами чаи гонять. А ну-ка, ребятки, пораздвиньтесь маленько, освободите местечко гостю.

Я разделся и подсел к столу.

Пять пар ребячьих глаз - черных, светло-голубых, серых, карих - уставились на меня.

А вы, верно, не узнали, - заговорила Александра Петровна, придвигая ко мне золотистый стакан чаю, - выросли дочки-то? Ведь это Лена и Евгения. А те - сношеньки мои. Одна-то, правду сказать, и не моя сноха, да я ее все равно уже вроде своей считать привыкла.

Молодые женщины радушно переглядывались. Та, что пила чай, поглядывая на часы, встала, вынула ложечку из чашки.

На работу спешит, - объяснила Александра Петровна. - В ночной смене занята. Самолеты делает, моторы всякие, - шопотом, наклонившись ко мне, добавила она. - Вот, так и живем, значит.

Когда в бою с немцами погиб зять Александры Петровны, лейтенант Абрам Исаевич, дочь Антонина, жившая до войны в Минске, привезла к бабушке на Урал черноглазую курчавую Фаню. Стол им тогда еще не надо было раздвигать. Тем более, что Антонина вскоре уехала в армию врачом. Прошло некоторое время, и к Александре Петровне приехала из Днепропетровска сноха с сынишкой Тарасиком. Отец его тоже был в армии. Потом прибыла, вместе с одним из эвакуированных подмосковных заводов, дочка Елена с Игорем. Пришлось вставить в стол доску. А недавно явилась Евгения, жена севастопольского моряка. Она привезла с собой маленькую Светлану. С Евгенией приехала ее подруга, крымская татарка с четырехлетним Юсупом. Отец Юсупа остался в партизанском отряде крымчан.

Вдвинули еще одну доску в стол... Шумно стало в тихой квартирке Александры Петровны. Дочери, сноха и крымчанка работали, возиться с детьми приходилось неутомимой бабушке. Она легко управлялась со всей гурьбой, внучата привязались к этой высокой, прямой, никогда не подымающей голос женщине. Целый день слышалось в домике: «Баба-Шура, дай бумагу, я красить буду»... «Баба-Шура, я хочу рядом с тобой сидеть»... - и кудрявая Фаня старалась занять место около бабушки... «Бабэ-Шурэ», - звал Юсуп. «Бабо-Шура. Чуешь, що я кажу», - не сдавался Тарасик, отстаивая свое место за столом.

Всем, всем места хватит, чего спорить! Вчера Светлана рядом со мной сидела, стало быть, сегодня очередь Фанички. А тебе, Игорь, стыдно. Еще москвич!.. Смотри, какая она маленькая - Фаничка у нас.

Детвора освоилась с новым местом, Игорь ходил в школу, Светлана - в детский сад. Ребята уже перестали вскакивать по ночам, когда раздавался гудок соседнего завода. Заживала пораненная ночными тревогами детская память. И даже маленькая Фаня уже не кричала со сна.

Ах вы, народы мои милые, - говаривала Александра Петровна, обнимая, забирая в охапку льнущих к ней ребятишек, - ну, народы, идем кормиться.

И «народы» усаживались вокруг большого стола.

Иногда заглядывала соседняя жилица Евдокия Алексеевна. Она, поджав губы, неодобрительно осматривала детей и спрашивала:

Ох, тесно тебе жить стало, Александра Петровна. И как это только вы тут все умещаетесь? Прямо колчега Ноева... Семь пар чистых, семь нечистых...

Что ж, что тесно? Ну, ужались чуточку. Время-то знаешь какое. Каждому приходится в том ли, в этом, а потесниться.

Да уж больно все-то они у тебя разномастные, - говорила Алексеевна, искоса приглядываясь к ребятам. - Тот-то вон, черненький, из кавказцев, что ли, будет? А эта откуда прибыла? Евреечка, что ли? Не из наших тоже?

Александре Петровне надоели эти недобрые расспросы соседки.

Что ты все кривишься да жмешься? - спросила она однажды решительно.

Да уж больно у тебя они какие-то... на все фасоны. Тебе бы еще для полного подбора грузинца заиметь али с Азии киргизенка какого. Что это у вас за род такой, все племена перепутали.

Киргизенок у меня есть, племянник, - спокойно ответила Александра Петровна, - славный какой. Недавно из Фрунзе карточку сестра прислала. В артиллерийской школе учится... А только, знаешь, Алексеевна, ты бы лучше к нам не ходила, прости меня на обидном слове. Ты не серчай. Мы тут живем и тесноты не замечаем. А ты как явишься, так от тебя духота идет, ей-богу, честное слово. Вот на таких-то, как ты, и немцы примеривались. Загадали, вредные, что сгонят людей с места, народы-то разные друг с дружкой перемешаются, язык с языком не сойдется, вот и пойдет разброд. А вышло-то напротив, народ-то еще теснее сошелся. Нет у немцев соображения, что мы эту глупость давно позабыли, чтоб к людям по масти придирку строить: эти, мол, свои, а те чужие... Есть, конечно, которые этого в понятие взять не могут. Только у нас за столом для них-то вот места и не найдется.

Вечером Александра Петровна, угомонив свои многоязыкие «народы», укладывает их спать. Тихо становится в домике. За замороженным окном, над городом, над заводскими трубами, над подступающими к поселку горами плывет ровный, неумолчный гул. Игорь-москвич засыпает под него. Он знает, что это ревут на стендах новые авиационные моторы, там, на заводе, где работает мать. Вот также гудело по ночам в заводском поселке под Москвой. А Светлане и Юсупу кажется, что за окном шумит море. Тарасик, засыпая под этот далекий спокойный гул, видит густой вишневый сад, бушующий под теплым ветром. Маленькая Фаня спит, ничего не слыша, но утром, когда все будут хвастаться своими снами, и она придумает что-нибудь.

Ну, улеглись мои народы, - тихо говорит Александра Петровна и поправляет огромное, цветастое лоскутное, похожее на громадную географическую карту, одеяло, под которым, уложенные поперек широченной кровати, ровно дышат украинец Тарасик, москвич Игорь, минчанка Фаня, севастопольцы Светлана и Юсуп.

ВСЕ ВЕРНЕТСЯ

Человек забыл все. Кто он? Откуда? Ничего не было - ни имени, ни прошлого. Сумрак, густой и вязкий, обволакивал его сознание. Память различала в нем лишь несколько последних недоль. А все, что было до этого, растворялось в непонятной темноте.

Окружающие не могли помочь ему. Они сами ничего не знали о раненом. Его подобрали в одном из районов, очищенных от немцев. Его нашли в промерзшем подвале, тяжело избитым, метавшимся в бреду. Один из бойцов, вытерпевший, как и он, все тщательные истязания в немецком застенке, рассказал, что неизвестный ничего не хотел сообщить о себе фашистам. Его допрашивали по двенадцать часов сряду, его били по голове. Он падал, его отливали холодной водой и снова допрашивали. Офицеры, пытавшие упрямца, менялись, ночь сменяла день, но избитый, израненный, полуумирающий, он стоял попрежнему на своем: «Ничего не знаю... Не помню...»

Документов при нем не оказалось. Красноармейцы, брошенные немцами вместе с ним в один подвал, тоже ничего не знали о нем. Его отвезли в глубокий тыл на Урал, поместили в госпиталь и решили получить у него все сведения потом, когда он очнется. На девятый день он пришел в себя. Но когда спросили его, из какой он части, как его фамилия, он растерянно оглядел сестер и военврача, так напряженно свел брови, что побелела кожа в морщине на лбу, и проговорил вдруг глухо, медленно и безнадежно:

Не знаю я ничего... Забыл я все... Это что же такое, товарищи... А, доктор? Как же теперь, куда же делось все?.. Запамятовал все как есть... Как же теперь?

Он беспомощно посмотрел на доктора и схватился обеими руками за стриженую голову.

Ну, выскочило, все как есть выскочило... Вот вертится тут, - он покрутил пальцем перед своим лбом, - а как к нему повернешься, так оно и уплывает... что же это со мной сделалось, доктор?

Успокойтесь, успокойтесь, - стал уговаривать его молодой врач Аркадий Львович и сделал знак сестрам, чтобы те вышли из палаты, - все пройдет, все вспомните, все вернется, все восстановится. Вы только не волнуйтесь и напрасно голову свою не мучайте. А пока мы вас будем звать товарищем Непомнящим, можно?

Так и над койкой написали: «Непомнящий. Ранение головы, повреждение затылочной кости. Многоместные ушибы тела».

Непомнящий лежал молча целые дни. Иногда какая-то смутная память оживала в острой боли, которая вспыхивала в перебитых суставах. Боль возвращала его к чему-то не совсем забытому. Он видел перед собой тускло светящую лампочку в избе, вспоминал, что его о чем-то упорно и жестоко допрашивали, а он не отвечал, и его били, били. Но как только он пытался сосредоточиться, эта сцена, слабо освещенная в его сознании огоньком коптящей лампочки, разом темнела, все становилось неразглядимым и сдвигалось куда-то в сторону от сознания. Так неуловимо исчезает, ускользая от взора, пятнышко, только что плававшее как будто перед глазом. Все случившееся казалось Непомнящему ушедшим в конец длинного, плохо освещенного коридора. Он пытался войти в этот узкий, тесный коридор, продвинуться в глубь его, как можно дальше. Но коридор становился все теснее и уже. Он задыхался во мраке, и тяжелые головные боли были результатом этих усилий.

Аркадий Львович внимательно следил за Непомнящим, уговаривал его не напрягать зря раненую память. «Вы не беспокойтесь, все вернется, все с вами припомним, только не насилуйте свой мозг, дайте ему отдохнуть...» Молодого врача очень заинтересовал редкий случай такого тяжелого поражения памяти, известного в медицине под названием «амнезия».

Это - человек с огромной волей, - говорил врач начальнику госпиталя. - Он тяжело травмирован. Я понимаю, как это произошло. Немцы его допрашивали, пытали. А он ничего не хотел сообщить им. Понимаете? Он старался забыть все, что ему было известно. Один из красноармейцев, из тех, что были при том допросе, рассказывал потом, что Непомнящий так и отвечал немцам: «Ничего не знаю. Не помню, не помню». Он запер на ключ свою память в тот час. И ключ забросил подальше. Он боялся, что как-нибудь в бреду, в полусознании скажет лишнее. И он заставил себя на допросе забыть все, что могло интересовать немцев, все, что он знал. Но его безжалостно били по голове и на самом деле отбили память. Она уже не вернулась... Но я уверен, что она вернется. Воля у него громадная. Она заперла память на ключ, она и отомкнет ее.

Молодой врач подолгу беседовал с Непомнящим. Он осторожно переводил разговор на темы, которые могли бы что-то напомнить больному. Он говорил о женах, которые писали другим раненым, рассказывал о детях. Но Непомнящий оставался безучастным. Однажды Аркадий Львович принес даже святцы и подряд прочел вслух Непомнящему все имена: Агафон, Агамемнон, Анемподист, Агей... Но Непомнящий выслушал все святцы с одинаковым равнодушием и не откликнулся ни на одно имя. Тогда молодой врач решил испытать еще один, придуманный им способ. Он стал читать вслух раненому географические рассказы, взятые из детской библиотеки. Он надеялся, что описание знакомого пейзажа, упоминание родной реки, рассказ о местности, известной с детства, разбудит что-нибудь в погасшей памяти больного. Но и это не помогло. Врач попробовал еще одно средство. Однажды он пришел к Непомнящему, который уже вставал с постели, и принес ему военную гимнастерку, брюки и сапоги, взяв выздоравливающего за руку, доктор повел его за собой по коридору. Потом он внезапно остановился у одной из дверей, резко раскрыл ее и пропустил вперед Непомнящего. Перед Непомнящим оказалось высокое трюмо. Худой человек в военной гимнастерке, в галифе и сапогах походного образца, коротко остриженный, молча уставился на вошедшего и сделал движение навстречу ему.

Ну, как? - спросил врач. - Не узнаете?

Непомнящий вгляделся в зеркало.

Нет, - отрывисто сказал он. - Личность незнакомая. Новый, что ли?

И он стал беспокойно оглядываться, ища глазами человека, который отражался в зеркале.

Прошло еще некоторое время. Давно уже были сняты последние повязки, Непомнящий быстро поправлялся, но память его не восстанавливалась.

К новому году начали прибывать в госпиталь гостинцы, подарки, посылки. Стали готовить елку. Аркадий Львович нарочно вовлек в дело Непомнящего, рассчитывая, что милая возня с игрушками, мишурой, сверкающими шарами, душистый запах хвои породят у все позабывшего человека хоть какие-нибудь воспоминания о днях, которые всеми людьми запоминаются на долгую жизнь. Непомнящий аккуратно обряжал елку, послушно исполняя все, что ему говорил врач. Не улыбаясь, развешивал он на смолистых ветвях поблескивающие игрушки, цветные лампочки и флажки и долго сердился на одного бойца, который нечаянно рассыпал цветные бусы. Но он ничего не вспомнил.

Чтобы праздничный шум зря не тревожил больного, врач перевел Непомнящего в небольшую палату, подальше от зала, где устраивалась елка. Палата эта находилась в конце коридора в просторном крыле корпуса, выходившего на заросший лесом холм. Ниже под холмом начинался уже заводский район города. Перед самым новым годом потеплело. Снег на холме стал влажным и плотным. С большого окна палаты, где лежал теперь Непомнящий, сошли морозные узоры. В канун нового года Аркадий Львович пришел к Непомнящему рано утром. Больной еще спал. Врач осторожно поправил одеяло, подошел к окну и открыл большую форточку-фрамугу. Было половина восьмого. И мягкий ветерок оттепели принес снизу, из-под холма, гудок густого бархатного тона. Это гудел, зовя на работу, один из ближайших заводов. Он то гудел в полную мощь, то как будто утихал чуточку, подчиняясь взмахам ветра, как невидимой дирижерской палочке. Вторя ему, откликнулся соседний завод, а потом затрубили дальние гудки на рудниках. И вдруг Непомнящий сел на постели и озабоченно взглянул на врача.

Час который? - спросил он, спуская ноги с койки. - Уже наш гудел? Ох ты, чорт, проспал я!

Он вскочил, разворошил госпитальный халат, взрыл всю постель, ища одежду. Он что-то бормотал про себя, сердито ругался, что задевал куда-то гимнастерку и брюки. Аркадий Львович вихрем вылетел из палаты и тотчас вернулся, неся костюм, в который он облачал Непомнящего в день эксперимента с зеркалом. Ни на кого не глядя, Непомнящий торопливо одевался, прислушиваясь к гудку, который все еще широко и властно входил в палату, вваливаясь через открытую фрамугу. Так же быстро, не глядя, поглотил он принесенный ему завтрак и, на ходу оправляя пояс, побежал по коридору к выходу. Аркадий Львович следовал за ним, забежал вперед в раздевалку, сам надел на Непомнящего чью-то шинель, и они вышли на улицу.

Непомнящий шел, не глядя по сторонам, ни о чем не думая. Он словно не замечал врача. Не память еще, но лишь давняя привычка вела его сейчас по улице, которую он вдруг узнал. Вот по этой улице он ходил каждое утро навстречу звуку, который завладел им сейчас целиком. Каждое утро, много лет подряд слышал он этот гудок и еще до того как просыпался, еще с закрытыми глазами вскакивал на постели и тянулся к одежде. И многолетняя привычка, разбуженная знакомым гудком, вела его сейчас по столько раз хоженной дороге.

Аркадий Львович шел сперва позади Непомнящего. Он уже догадывался, в чем тут дело. Счастливая случайность! Раненого привезли в его родной город. И теперь он узнал гудок своего завода. Убедившись, что Непомнящий уверенно идет к заводу, врач перешел на другую сторону улицы, опередил Непомнящего и успел раньше него попасть в табельную будку.

Пожилая табельщица проходной обомлела, увидев Непомнящего.

Егор Петрович! - зашептала она. - Господи боже мой! Живой-здоровый...

Непомнящий коротко кивнул ей.

Здорова была, товарищ Лахтина. Задержался я маленько сегодня.

Он стал рыться в карманах, ища пропуск. Но из караульной будки вышел дежурный, которому врач успел уже все рассказать, и что-то шепнул вахтеру. Непомнящего пропустили.

И вот он пришел в свой цех и прямо направился к своему станку во втором пролете, быстро, хозяйским глазом осмотрел его, оглянулся, поискал глазами в молчаливой толпе рабочих, в отдалении деликатно смотревших на него, нашел наладчика, подозвал его пальцем.

Здоров, Константин Андреевич. Поправь-ка мне диск на делительной головке.

Как ни уговаривал Аркадий Львович, всем было интересно поглядеть на знаменитого фрезеровщика, так неожиданно, так необычно вернувшегося на свой завод. «Барычев тут!» - пронеслось по всему цеху. Егора Петровича Барычева считали погибшим, и дома, и на заводе. Давно не было никаких вестей о нем.

Аркадий Львович издали посматривал за своим пациентом. Барычев еще раз критически оглядел свой станок, одобрительно крякнул, и врач услышал, как облегченно вздохнул стоящий около него молодой парень, видимо, заменявший Барычева у станка. Но вот затрубил над цехом бас заводского гудка, Егор Петрович Барычев вставил в оправку детали, укрепил, как он всегда делал, сразу два фреза большого диаметра, пустил станок вручную, а потом мягко включил подачу. Брызнула эмульсия, поползла, завиваясь, металлическая стружка. «По-своему работает, попрежнему, по-барычевски», - с уважением шептали вокруг. Барычев работал. Свободной рукой он успевал заготовить детали в запасной оправке. Он не тратил ни одной лишней минуты. Ни одного ненужного движения не делал он. И вскоре у его станка выстроились ряды готовых деталей. Как ни просил доктор, а нет-нет кто-нибудь да приходил к Барычеву и любовался его работой. Память уже вернулась рукам мастера. Он оглянулся, посмотрел на другие станки и заметил, что у соседей готовых деталей тоже немало.

Что это сегодня на всех стих такой нашел? - удивленно проговорил он, обращаясь к другу-наладчику. - Гляди ты, Константин Андреевич, молодые-то наши из ранних.

Ты-то больно стар, - пошутил наладчик. - Тридцать еще не стукнуло, а тоже стариком заговорил. А что касаемо продукции, то у нас теперь весь цех по-барычевски работать взялся. 220 процентов даем. Сам понимаешь, тянуть тут некогда. Война.

Война? - тихо переспросил Егор Петрович и уронил ключ на кафель пола. На этот звук поспешил Аркадий Львович. Он увидел, как сперва побагровели, а потом мертвенно побелели щеки Барычева.

Костя, Константин Андреевич... Доктор... А жена как, ребята мои?... Ведь я ж их с первого дня не видал, как на фронт ушел.

И память обо всем ворвалась в него, обернувшись живой тоской по дому.

……………………………………

Надо ли рассказывать о том, что было в маленьком домике, где жила семья Барычева, когда Аркадий Львович привез на машине директора Егора Петровича?.. Пусть каждый сам представит себе это и найдет в своем сердце слова, которые он бы услышал, если бы попал в тот час к Барычевым.

Вечером Барычев сидит перед зеркальцем в своей палате и бреется, готовясь к новогодней елке. Рядом на койке присела его жена с заплаканными, счастливыми, но все еще чуточку неверящими глазами.

Ох, Егорушко, - тихо произносит она время от времени.

Отхватили молодцу буйны кудри, - усмехается Барычев, рассматривая в зеркальце свою стриженую голову, - а помнишь гущина была какая. Дождь бывало хлещет, а я без шапки иду себе и не чувствую. Не пробирает. Помнишь?

И я, Шура, помню. Все вспомнил... А прическу все-таки жаль.

Вырастет, вырастет ваша прическа, - громко говорит вошедший в палату доктор. - Еще пышнее чем прежде шевелюру заведете. Что? Я вас когда-нибудь обманывал? Вспомните-ка! Теперь уж вам нечего прикидываться, будто не помните, гражданин бывший Непомнящий! Я ведь вам говорил: вернется память, все восстановится. Идемте-ка встречать у елки Новый год. Это очень важный год. Существенный год. Все вернем. Все восстановим. Только забыть - ничего не забудем. Все немцу припомним. Такой год и встретить надо как следует.

Из зала уже доносятся заливчатые переборы баяна.


Лев Кассиль

Семь рассказов

ПОЗИЦИЯ ДЯДИ УСТИНА

Маленькая, по окна вросшая в землю изба дяди Устина была крайней с околицы. Все село как бы сползло под гору; только домик дяди Устина утвердился над кручей, глядя покривившимися тусклыми окнами на широкую асфальтовую гладь шоссе, по которому целый день из Москвы и в Москву шли машины.

Я не раз бывал в гостях у радушного и говорливого Устина Егоровича вместе с пионерами из одного подмосковного лагеря. Старик мастерил замечательные луки-самострелы. Тетива на его луках была тройной, скрученной на особый манер. При выстреле лук пел, как гитара, и стрела, окрыленная прилаженными маховыми перышками синицы или жаворонка, не вихлялась в полете и точно попадала в мишень. Луки-самострелы дяди Устина славились во всех окружных лагерях пионеров. И в домике Устина Егоровича всегда было вдосталь свежих цветов, ягод, грибов - то были щедрые дары благодарных лучников.

У дяди Устина было и собственное оружие, столь же старомодное, впрочем, как и деревянные арбалеты, которые он мастерил для ребят. То была старая берданка, с которой дядя Устин выходил на ночное дежурство.

Так жил дядя Устин, ночной караульщик, и на пионерских лагерных стрельбищах звонко пели его скромную славу тугие тетивы, и вонзались в бумажные мишени оперенные стрелы. Так он жил в своей маленькой избушке на крутогоре, читал третий год подряд забытую пионерами книгу о неукротимом путешественнике капитане Гатерасе французского писателя Жюль-Верна, не зная ее выдранного начала и не спеша добраться до конца. А за окошком, у которого он сиживал под вечер, до своего дежурства, по шоссе бежали и бежали машины.

Но этой осенью все изменилось на шоссе. Веселых экскурсантов, которые прежде под выходные дни мчались мимо дяди Устина в нарядных автобусах в сторону знаменитого поля, где когда-то французы почувствовали, что они не смогут одолеть русских, - шумных и любопытных экскурсантов сменили теперь строгие люди, в суровом молчании ехавшие с винтовками на грузовиках или смотревшие с башен двигающихся танков. На шоссе появились красноармейцы-регулировщики. Они стояли там днем и ночью, в жару, в непогоду и в стужу. Красными и желтыми флажками они показывали, куда надо ехать танкистам, куда - артиллеристам, и, показав направление, отдавали честь едущим на Запад.

Война подбиралась все ближе и ближе. Солнце на заходе медленно наливалось кровью, повисая в недоброй дымке. Дядя Устин видел, как косматые взрывы, жилясь, выдирали из охавшей земли деревья с корнем. Немец изо всех сил рвался к Москве. Части Красной Армии разместились в селе и укрепились тут, чтобы не пропускать врага к большой дороге, ведущей на Москву. Дяде Устину пытались втолковать, что ему нужно уйти из села - тут будет большой бой, жестокое дело, а домик у дядюшки Размолова стоит с краю, и удар падет на него.

Но старик уперся.

Я за выслугу своих летов пенсию от государства имею, - твердил дядя Устин, - как я, будучи прежде, работал путевым обходчиком, а теперь, стало быть, по ночной караульной службе. И тут сбоку кирпичный завод. К тому же склады имеются. Я не в законном праве получаюсь, ежли я с места уйду. Меня государство на пенсии держало, стало быть, теперь и оно передо мной свою выслугу лет имеет.

Так и не удалось уговорить упрямого старика. Дяди Устин вернулся к себе во двор, засучил рукава выгоревшей рубашки и взялся за лопату.

Стало быть, тут и будет моя позиция, - промолвил он.

Бойцы и сельские ополченцы всю ночь помогали дяде Устину превращать его избушку в маленькую крепость. Увидев, как готовят противотанковые бутылки, он бросился сам собирать порожнюю посуду.

Эх, мало я по слабости здоровья закладывал, - сокрушался он, - у людей иных под лавкой цельная аптека посуды... И половинки, и четвертинки...

Бой начался на рассвете. Он сотрясал землю за соседним лесом, закрыв дымом и тонкой пылью холодное ноябрьское небо. Внезапно на шоссе появились мчавшиеся во весь свой пьяный дух немецкие мотоциклисты. Они подпрыгивали на кожаных седлах, нажимали на сигналы, вопили вразброд и палили во все стороны наобум Лазаря, как определил со своего чердака дядя Устин. Увидев перед собой стальные рогатки-ежи, закрывшие шоссе, мотоциклисты круто свернули в сторону и, не разбирая дороги, почти не сбавляя скорости, помчались по обочине, скатываясь в канаву и с ходу выбираясь из нее. Едва они поравнялись с косогором, на котором стояла избушка дяди Устина, как сверху под колеса мотоциклов покатились тяжелые бревна, сосновые кругляши. Это дядя Устин незаметно подполз к самому краю обрыва и столкнул вниз припасенные здесь со вчерашнего дня большие стволы сосен. Не успев притормозить, мотоциклисты на полном ходу наскочили на бревна. Они кубарем летели через них, а задние, не в силах остановиться, наезжали на упавших... Бойцы из села открыли огонь из пулеметов. Немцы расползались, как раки, вываленные на кухонный стол из базарной кошелки. Изба дяди Устина тоже не молчала. Среди сухих винтовочных выстрелов можно было расслышать кряжистый дребезг его старой берданки.

Лев Кассиль

ГЛАВНОЕ ВОЙСКО

Рассказы

«ВОЗДУХ!»

Бывало так. Ночь. Спят люди. Тихо кругом. Но враг не спит. Высоко в чёрном небе летят фашистские самолёты. Они хотят бросить бомбы на наши дома. Но вокруг города, в лесу и в поле, притаились наши защитники. День и ночь они на страже. Птица пролетит - и ту услышат. Звезда упадёт - и её заметят.

Припали защитники города к слуховым трубам. Слышат - урчат в вышине моторы. Не наши моторы. Фашистские. И сразу звонок начальнику противовоздушной защиты города:

Враг летит! Будьте готовы!

Сейчас же на всех улицах города и во всех домах громко заговорило радио:

«Граждане, воздушная тревога!»

В ту же минуту раздаётся команда:

И заводят моторы своих самолётов лётчики-истребители.

И зажигаются дальнозоркие прожектора. Враг хотел незаметно пробраться. Не вышло. Его уже ждут. Защитники города на местах.

Дай луч!

И по всему небу загуляли лучи прожекторов.

По фашистским самолётам огонь!

И сотни жёлтых звёздочек запрыгали в небе. Это ударила зенитная артиллерия. Высоко вверх бьют зенитные пушки.

«Вон где враг, бейте его!» - говорят прожектористы. И прямые светлые лучи гонятся за фашистскими самолётами. Вот сошлись лучи - запутался в них самолёт, как муха в паутине. Теперь его всем видно. Прицелились зенитчики.

Огонь! Огонь! Ещё раз огонь! - И снаряд зенитки попал врагу в самый мотор.

Повалил чёрный дым из самолёта. И рухнул на землю фашистский самолёт. Не удалось ему пробраться к городу.

Долго ещё потом ходят по небу лучи прожекторов. И слушают небо своими трубами защитники города. И стоят у пушек зенитчики. Но тихо всё кругом. Никого не осталось в небе.

«Угроза воздушного нападения миновала. Отбой!»

ПРЯМОЙ НАВОДКОЙ

Приказ: не пропускать фашистов на дорогу! Чтобы ни один не прошёл. Важная это дорога. Гонят по ней на машинах снаряды для боя. Походные кухни обед бойцам подвозят. И тех, кто в бою ранен, отправляют по этой дороге в госпиталь.

Нельзя на эту дорогу врага пускать!

Стали наступать фашисты. Много их собралось. А у наших здесь только одна пушка, и всего-то наших четверо. Четыре артиллериста. Один снаряды подносит, другой орудие заряжает, третий целится. А командир всем управляет: куда стрелять, говорит, и как пушку наводить. Решили артиллеристы: «Умрём, а не пропустим врага».

Сдавайся, русские! - кричат фашисты. - Нас много, а вас только четверо. В два счёта всех перебьём!

Отвечают артиллеристы:

Ничего. Много вас, да толку мало. А у нас в каждом снаряде по четыре ваших смерти сидит. На всех вас хватит!

Рассердились фашисты и бросились на наших. А наши артиллеристы выкатили на удобное место свою лёгкую пушку и ждут, чтобы фашисты ближе подошли.

Есть у нас пушки тяжёлые, огромные. В длинное дуло телеграфный столб влезет. На тридцать километров бьёт такая пушка. Её только трактор с места свезёт. А здесь у наших - лёгкое полевое орудие. Его вчетвером повернуть можно.

Выкатили свою лёгкую пушку артиллеристы, а фашисты прямо на них бегут. Ругаются, сдаваться велят.

А ну, товарищи, - скомандовал командир, - по наступающим фашистам прямой наводкой - огонь!

Навели артиллеристы дуло пушки прямо на врагов.

Вылетел из дула огонь, и меткий снаряд уложил сразу четырёх фашистов. Недаром говорил командир: в каждом снаряде по четыре смерти сидит.

Но фашисты всё лезут и лезут. Отбиваются четыре артиллериста.

Один снаряды подносит, другой заряжает, третий целится. Командир боем управляет: говорит, куда бить.

Упал один артиллерист: убила его фашистская пуля. Упал другой - раненный. Остались у пушки двое. Боец снаряды подносит, заряжает. Командир сам целится, сам по врагу огонь ведёт.

Остановились фашисты, стали назад отползать.

А тут к нашим подмога пришла. Ещё пушек привезли. Так отогнали артиллеристы врага от важной дороги.

Речка. Через речку мост.

Решили по этому мосту фашисты свои танки и грузовики перевезти. Узнали про то наши разведчики, и командир послал к мосту двух отважных бойцов-сапёров.

Сапёры - умелый народ. Дорогу проложить - зови сапёров. Мост построить - посылай сапёров. Взорвать мост - опять сапёры нужны.

Залезли сапёры под мост, заложили мину. Полна мина взрывчатки. Только брось туда искру - и страшная сила родится в мине. От этой силы земля дрожит, дома рушатся.

Положили сапёры мину под мост, вставили проволоку, а сами незаметно уползли и спрятались за бугром. Размотали проволоку. Один конец под мостом, в мине, другой - в руках у сапёров, в электрической машинке.

Лежат сапёры и ждут. Холодно им, но они терпят. Нельзя пропустить фашистов.

Час лежат, другой… Только к вечеру показались фашисты. Много танков, грузовиков, пехота идёт, тягачи пушки везут…

Подошли враги к мосту. Вот передний танк уже загремел по доскам моста. За ним - второй, третий…

Давай! - говорит один сапёр другому.

Рано, - отвечает другой. - Пускай все на мост войдут, тогда уж сразу.

Передний танк уже до середины моста дошёл.

Давай скорей, пропустишь! - торопит нетерпеливый сапёр.

Погоди, - отвечает старший.

Передний танк уже к самому берегу подошёл, весь фашистский отряд на мосту.

Теперь время, - сказал старший сапёр и нажал рукоятку машинки.

Побежал по проволоке ток, соскочила искра в мину, и так грохнуло, что за десять километров слышно было. Гремучее пламя вырвалось из-под моста. Высоко вверх взлетели танки, грузовики. С треском взорвались сотни снарядов, что везли на грузовиках фашисты. И всё - от земли до неба - закрыл густой, чёрный дым.

А когда ветер сдул этот дым, не было там ни моста, ни танков, ни грузовиков. Ничего от них не осталось.

В самый раз, - сказали сапёры.

КТО У ТЕЛЕФОНА?

Арина, Арина! Я - Сорока! Арина, вы меня слышите? Арина, отвечайте!

Не отвечает Арина, молчит. Да и нет тут никакой Арины, и Сороки нет. Это нарочно так военные телефонисты кричат, чтобы противник ничего не понял, если прицепится к проводу и подслушает. А тебе я открою секрет. Арина - не тётушка, Сорока - не птица. Это хитрые телефонные названия. Два наших отряда в бой пошли. Один Ариной назвался, другой - Сорокой. Связисты протянули по снегу телефонный провод, и один отряд говорит с другим.

Но вдруг не слышно стало Арины. Замолчала Арина. Что такое? А тут как раз разведчики пришли к командиру отряда, что Сорокой назывался, и говорят:

Скорее скажите Арине, что к ним сбоку фашисты подбираются. Если сейчас не сообщите, погибнут наши товарищи.

Стал телефонист кричать в трубку:

Арина, Арина!.. Это я - Сорока! Отвечайте, отвечайте!

Не отвечает Арина, молчит Арина. Чуть не плачет телефонист. Дует в трубку. Уже все правила забыл. Кричит просто:

Петя, Петя, ты меня слышишь? Я - Сорока. Вася я!

Молчит телефон.

Видно, провод оборвался, - сказал тогда боец-связист и попросил командира: - Разрешите, товарищ командир, я полезу исправлю.

Эти рассказы Лев Кассиль написал в годы Великой Отечественной войны. За каждым из них стоят реальная история - о мужестве и героизме русского народа на фронте и в тылу.

Лев Кассиль «Рассказ об отсутствующем»

Когда в большом зале штаба фронта адъютант командующего, заглянув в список награждённых, назвал очередную фамилию, в одном из задних рядов поднялся невысокий человек. Кожа на его обострившихся скулах была желтоватой и прозрачной, что наблюдается обычно у людей, долго пролежавших в постели. Припадая на левую ногу, он шёл к столу. Командующий сделал короткий шаг навстречу ему, вручил орден, крепко пожал награждённому руку, поздравил и протянул орденскую коробку.

Награждённый, выпрямившись, бережно принял в руки орден и коробку. Он отрывисто поблагодарил, чётко повернулся, как в строю, хотя ему мешала раненая нога. Секунду он стоял в нерешительности, поглядывая то на орден, лежавший у него на ладони, то на товарищей по славе, собравшихся тут. Потом снова выпрямился:

— Разрешите обратиться?

— Пожалуйста.

— Товарищ командующий... И вот вы, товарищи, — заговорил прерывающимся голосом награждённый, и все почувствовали, что человек очень взволнован. — Дозвольте сказать слово. Вот в этот момент моей жизни, когда я принял великую награду, хочу я высказать вам о том, кто должен бы стоять здесь, рядом со мной, кто, может быть, больше меня эту великую награду заслужил и своей молодой жизни не пощадил ради нашей воинской победы.

Он протянул к сидящим в зале руку, на ладони которой поблёскивал золотой ободок ордена, и обвёл зал просительными глазами.

— Дозвольте мне, товарищи, свой долг выполнить перед тем, кого тут нет сейчас со мной.

— Говорите, — сказал командующий.

— Просим! — откликнулись в зале.

И тогда он рассказал.

— Вы, наверное, слышали, товарищи, — так начал он, — какое у нас создалось положение в районе Р. Нам тогда пришлось отойти, а наша часть прикрывала отход. И тут нас немцы отсекли от своих. Куда ни подадимся, всюду нарываемся на огонь. Бьют по нас немцы из миномётов, долбят лесок, где мы укрылись, из гаубиц, а опушку прочёсывают автоматами. Время истекло, по часам выходит, что наши уже закрепились на новом рубеже, сил противника мы оттянули на себя достаточно, пора бы и до дому: время на соединение оттягиваться. А пробиться, видим, ни в какую нельзя. И здесь оставаться дольше нет никакой возможности. Нащупал нас немец, зажал в лесу, почуял, что наших тут горсточка всего-навсего осталась, и берёт нас своими клещами за горло. Вывод ясен: надо пробиваться окольным путём.

А где он, этот окольный путь? Куда направление выбрать? И командир наш, лейтенант Буторин Андрей Петрович, говорит: «Без разведки предварительной тут ничего не получится. Надо порыскать да пощупать, где у них щёлка имеется. Если найдём, проскочим». Я, значит, сразу вызвался. «Дозвольте, — говорю, — мне попробовать, товарищ лейтенант?» Внимательно посмотрел он на меня. Тут уже не в порядке рассказа, а, так сказать, сбоку, должен объяснить, что мы с Андреем из одной деревни — кореши. Сколько раз на рыбалку ездили на Исеть! Потом оба вместе на медеплавильном работали в Ревде. Одним словом, друзья-товарищи. Посмотрел он на меня внимательно, нахмурился. «Хорошо, — говорит, — товарищ Задохтин, отправляйтесь. Задание вам ясно?»

Вывел он меня на дорогу, оглянулся, схватил за руку. «Ну, Коля, — говорит, — давай простимся с тобой на всякий случай. Дело, сам понимаешь, смертельное. Но раз вызвался, то отказать тебе не смею. Выручай, Коля... Мы тут больше двух часов не продержимся. Потери чересчур большие...» — «Ладно, — говорю, — Андрей, мы с тобой не в первый раз в такой оборот угодили. Через часок жди меня. Я там высмотрю, что надо. Ну а уж если не вернусь, кланяйся там нашим, на Урале...»

И вот пополз я, хоронюсь по-за деревьями. Попробовал в одну сторону — нет, не пробиться: густым огнём немцы по тому участку кроют. Пополз в обратную сторону. Там на краю лесочка овраг был, буерак такой, довольно глубоко промытый. А на той стороне у буерака — кустарник, и за ним — дорога, поле открытое. Спустился я в овраг, решил к кустикам подобраться и сквозь них высмотреть, что в поле делается. Стал я карабкаться по глине наверх, вдруг замечаю, над самой моей головой две босые пятки торчат. Пригляделся, вижу: ступни маленькие, на подошвах грязь присохла и отваливается, как штукатурка, пальцы тоже грязные, поцарапанные, а мизинчик на левой ноге синей тряпочкой перевязан — видно, пострадал где-то... Долго я глядел на эти пятки, на пальцы, которые беспокойно шевелились над моей головой. И вдруг, сам не знаю почему, потянуло меня щекотнуть эти пятки... Даже и объяснить вам не могу. А вот подмывает и подмывает... Взял я колючую былинку да и покорябал ею легонько одну из пяток. Разом исчезли обе ноги в кустах, и на том месте, где торчали из ветвей пятки, появилась голова. Смешная такая, глаза перепуганные, безбровые, волосы лохматые, выгоревшие, а нос весь в веснушках.

— Ты что тут? — говорю я.

— Я, — говорит, — корову ищу. Вы не видели, дядя? Маришкой зовут. Сама белая, а на боке чёрное. Один рог вниз торчит, а другого вовсе нет... Только вы, дядя, не верьте... Это я всё вру... пробую так. Дядя, — говорит, — вы от наших отбились?

— А это кто такие ваши? — спрашиваю.

— Ясно кто — Красная Армия... Только наши вчера за реку ушли. А вы, дядя, зачем тут? Вас немцы зацапают.

— А ну, иди сюда, — говорю. — Расскажи, что тут, в твоей местности, делается.

Голова исчезла, опять появилась нога, а ко мне по глиняному склону на дно оврага, как на салазках, пятками вперёд, съехал мальчонка лет тринадцати.

— Дядя, — зашептал он, — вы скорее отсюда давайте куда-нибудь. Тут немцы. У них вон у того леса четыре пушки стоят, а здесь сбоку миномёты ихние установлены. Тут через дорогу никакого ходу нету.

— И откуда, — говорю, — ты всё это знаешь?

— Как, — говорит, — откуда? Даром, что ли, с утра наблюдаю?

— Для чего же наблюдаешь?

— Пригодится в жизни, мало ль что...

Стал я его расспрашивать, и малец рассказал мне про всю обстановку. Выяснил я, что овраг идёт по лесу далеко и по дну его можно будет вывести наших из зоны огня. Мальчишка вызвался проводить нас. Только мы стали выбираться из оврага в лес, как вдруг засвистело в воздухе, завыло и раздался такой треск, словно вокруг половину деревьев разом на тысячи сухих щепок раскололо. Это немецкая мина угодила прямо в овраг и рванула землю около нас. Темно стало у меня в глазах. Потом я высвободил голову из-под насыпавшейся на меня земли, огляделся: где, думаю, мой маленький товарищ? Вижу, медленно приподымает он свою кудлатую голову от земли, начинает выковыривать пальцем глину из ушей, изо рта, из носа.

— Вот это так дало! — говорит. — Попало нам, дядя, с вами, как богатым... Ой, дядя, — говорит, — погодите! Да вы ж раненый.

Хотел я подняться, а ног не чую. И вижу: из разорванного сапога кровь плывёт. А мальчишка вдруг прислушался, вскарабкался к кустам, выглянул на дорогу, скатился опять вниз и шепчет:

— Дядя, — говорит, — сюда немцы идут. Офицер впереди. Честное слово! Давайте скорее отсюда. Эх ты, как вас сильно...

Попробовал я шевельнуться, а к ногам словно по десять пудов к каждой привязано. Не вылезти мне из оврага. Тянет меня вниз, назад...

— Эх, дядя, дядя, — говорит мой дружок и сам чуть не плачет, — ну, тогда лежите здесь, дядя, чтоб вас не слыхать, не видать. А я им сейчас глаза отведу, а потом вернусь, после...

Побледнел он так, что веснушек ещё больше стало, а глаза у самого блестят. «Что он такое задумал?» — соображаю я. Хотел было его удержать, схватил за пятку, да куда там! Только мелькнули над моей головой его ноги с растопыренными чумазыми пальцами — на мизинчике синяя тряпочка, как сейчас вижу. Лежу я и прислушиваюсь. Вдруг слышу: «Стоять!.. Стоять! Не ходить дальше!»

Заскрипели над моей головой тяжёлые сапоги, я расслышал, как немец спросил:

— Ты что такое тут делал?

— Я, дяденька, корову ищу, — донёсся до меня голос моего дружка, — хорошая такая корова, сама белая, а на боке чёрное, один рог вниз торчит, а другого вовсе нет, Маришкой зовут. Вы не видели?

— Какая такая корова? Ты, я вижу, хочешь болтать мне глупости. Иди сюда близко. Ты что такое лазал тут уж очень долго, я тебя видел, как ты лазал.

— Дяденька, я корову ищу... — стал опять плаксиво тянуть мой мальчонка. И внезапно по дороге чётко застучали его лёгкие босые пятки.

— Стоять! Куда ты смел? Назад! Буду стрелять! — закричал немец.

Над моей головой забухали тяжёлые, кованые сапоги. Потом раздался выстрел. Я понял: дружок мой нарочно бросился бежать в сторону от оврага, чтобы отвлечь немцев от меня. Я прислушался, задыхаясь. Снова ударил выстрел. И услышал я далёкий, слабый вскрик. Потом стало очень тихо... Я как припадочный бился. Я зубами грыз землю, чтобы не закричать, я всей грудью на свои руки навалился, чтобы не дать им схватиться за оружие и не ударить по фашистам. А ведь нельзя мне было себя обнаруживать. Надо выполнить задание до конца. Погибнут без меня наши. Не выберутся.

Опираясь на локти, цепляясь за ветви, пополз я. После уже ничего не помню. Помню только: когда открыл глаза, увидел над собой совсем близко лицо Андрея...

Ну вот, так мы и выбрались через тот овраг из лесу.

Он остановился, передохнул и медленно обвёл глазами весь зал.

— Вот, товарищи, кому я жизнью своей обязан, кто нашу часть вызволить из беды помог. Понятно, стоять бы ему тут, у этого стола. Да вот не вышло. И есть у меня ещё одна просьба к вам... Почтим, товарищи, память дружка моего безвестного, героя безымянного... Вот даже и как звать его, спросить не успел...

И в большом зале тихо поднялись лётчики, танкисты, моряки, генералы, гвардейцы — люди славных боёв, герои жестоких битв, поднялись, чтобы почтить память маленького, никому не ведомого героя, имени которого никто не знал. Молча стояли понурившиеся люди в зале, и каждый по-своему видел перед собой кудлатого мальчонку, веснушчатого и голопятого, с синей замурзанной тряпочкой на босой ноге...

Лев Кассиль «Линия связи»

Памяти сержанта Новикова

Лишь несколько кратких информационных строк было напечатано в газетах об этом. Я не стану повторять их вам, потому что все, кто читал это сообщение, запомнили его навсегда. Нам не известны подробности, мы не знаем, как жил человек, совершивший этот подвиг. Мы знаем только, как кончилась его жизнь. Товарищам его в лихорадочной спешке боя некогда было записывать все обстоятельства того дня. Придёт ещё время, когда героя воспоют в балладах, вдохновенные страницы будут охранять бессмертие и славу этого поступка. Но каждый из нас, прочитавших коротенькое, скупое сообщение о человеке и его подвиге, захотел сейчас же, ни на минуту не откладывая, ничего не дожидаясь, представить, как всё это свершилось... Пусть меня поправят потом те, кто участвовал в этом бою, может быть, я не совсем точно представляю себе обстановку или прошёл мимо каких-то деталей, а что-то прибавил от себя, но я расскажу обо всём так, как увидело поступок этого человека моё воображение, взволнованное пятистрочной газетной заметкой.

Я увидел просторную снежную равнину, белые холмы и редкие перелески, сквозь которые, шурша о ломкие стебли, мчался морозный ветер. Я расслышал надсадный и охрипший голос штабного телефониста, который, ожесточённо вертя рукоятку коммутатора и нажимая кнопки, тщетно вызывал часть, занимавшую отдалённый рубеж. Враг окружал эту часть. Надо было срочно связаться с ней, сообщить о начавшемся обходном движении противника, передать с командного пункта приказ о занятии другого рубежа, иначе — гибель... Пробраться туда было невозможно. На пространстве, которое отделяло командный пункт от ушедшей далеко вперёд части, сугробы лопались, словно огромные белые пузыри, и вся равнина пенилась, как пенится и бурлит взбугрённая поверхность закипевшего молока.

Немецкие миномёты били по всей равнине, взметая снег вместе с комьями земли. Вчера ночью через эту смертную зону связисты проложили кабель. Командный пункт, следя за развитием боя, слал по этому проводу указания, приказы и получал ответные сообщения о том, как идёт операция. Но вот сейчас, когда требовалось немедленно изменить обстановку и отвести передовую часть на другой рубеж, связь внезапно прекратилась. Напрасно бился над своим аппаратом, припадая ртом к трубке, телефонист:

— Двенадцатая!.. Двенадцатая!.. Ф-фу... — Он дул в трубку. — Арина! Арина!.. Я — Сорока!.. Отвечайте... Отвечайте!.. Двенадцать восемь дробь три!.. Петя! Петя!.. Ты меня слышишь? Дай отзыв, Петя!.. Двенадцатая! Я — Сорока!.. Я — Сорока! Арина, вы слышите нас? Арина!..

Связи не было.

— Обрыв, — сказал телефонист.

И вот тогда человек, который только вчера под огнём прополз всю равнину, хоронясь за сугробами, переползая через холмы, зарываясь в снег и волоча за собой телефонный кабель, человек, о котором мы прочли потом в газетной заметке, поднялся, запахнул белый халат, взял винтовку, сумку с инструментами и сказал очень просто:

— Я пошёл. Обрыв. Ясно. Разрешите?

Я не знаю, что говорили ему товарищи, какими словами напутствовал его командир. Все понимали, на что решился человек, отправляющийся в проклятую зону...

Провод шёл сквозь разрозненные ёлочки и редкие кусты. Вьюга звенела в осоке над замёрзшими болотцами. Человек полз. Немцы, должно быть, вскоре заметили его. Маленькие вихри от пулемётных очередей, курясь, затанцевали хороводом вокруг. Снежные смерчи разрывов подбирались к связисту, как косматые призраки, и, склоняясь над ним, таяли в воздухе. Его обдавало снежным прахом. Горячие осколки мин противно взвизгивали над самой головой, шевеля взмокшие волосы, вылезшие из-под капюшона, и, шипя, плавили снег совсем рядом.

Он не слышал боли, но почувствовал, должно быть, страшное онемение в правом боку и, оглянувшись, увидел, что за ним по снегу тянется розовый след. Больше он не оглядывался. Метров через триста он нащупал среди вывороченных обледенелых комьев земли колючий конец провода. Здесь прерывалась линия. Близко упавшая мина порвала провод и далеко в сторону отбросила другой конец кабеля. Ложбинка эта вся простреливалась миномётами. Но надо было отыскать другой конец оборванного провода, проползти до него, снова срастить разомкнутую линию.

Грохнуло и завыло совсем близко. Стопудовая боль обрушилась на человека, придавила его к земле. Человек, отплёвываясь, выбрался из- под навалившихся на него комьев, повёл плечами. Но боль не стряхивалась, она продолжала прижимать человека к земле. Человек чувствовал, что на него наваливается удушливая тяжесть. Он отполз немного, и, наверное, ему показалось, что там, где он лежал минуту назад, на пропитанном кровью снегу, осталось всё, что было в нём живого, а он двигается уже отдельно от самого себя. Но как одержимый он карабкался дальше по склону холма. Он помнил только одно: надо отыскать висящий где-то там, в кустах, конец провода, нужно добраться до него, уцепиться, подтянуть, связать. И он нашёл оборванный провод. Два раза падал человек, прежде чем смог приподняться. Что-то снова жгуче стегнуло его по груди, он повалился, но опять привстал и схватился за провод. И тут он увидел, что немцы приближаются. Он не мог отстреливаться: руки его были заняты... Он стал тянуть проволоку на себя, отползая назад, но кабель запутался в кустах. Тогда связист стал подтягивать другой конец. Дышать ему становилось всё труднее и труднее. Он спешил. Пальцы его коченели...

И вот он лежит неловко, боком на снегу и держит в раскинутых, костенеющих руках концы оборванной линии. Он силится сблизить руки, свести концы провода вместе. Он напрягает мышцы до судорог. Смертная обида томит его. Она горше боли и сильнее страха... Всего лишь несколько сантиметров разделяют теперь концы провода. Отсюда к переднему краю обороны, где ожидают сообщения отрезанные товарищи, идёт провод... И назад, к командному пункту, тянется он. И надрываются до хрипоты телефонисты... А спасительные слова помощи не могут пробиться через эти несколько сантиметров проклятого обрыва! Неужели не хватит жизни, не будет уже времени соединить концы провода? Человек в тоске грызёт снег зубами. Он силится встать, опираясь на локти. Потом он зубами зажимает один конец кабеля и в исступлённом усилии, перехватив обеими руками другой провод, подтаскивает его ко рту. Теперь не хватает не больше сантиметра. Человек уже ничего не видит. Искристая тьма выжигает ему глаза. Он последним рывком дёргает провод и успевает закусить его, до боли, до хруста сжимая челюсти. Он чувствует знакомый кисловато-солёный вкус и лёгкое покалывание языка. Есть ток! И, нашарив винтовку помертвевшими, но теперь свободными руками, он валится лицом в снег, неистово, всем остатком своих сил стискивая зубы. Только бы не разжать!.. Немцы, осмелев, с криком набегают на него. Но опять он наскрёб в себе остатки жизни, достаточные, чтобы приподняться в последний раз и выпустить в близко сунувшихся врагов всю обойму... А там, на командном пункте, просиявший телефонист кричит в трубку:

— Да, да! Слышу! Арина? Я — Сорока! Петя, дорогой! Принимай: номер восемь по двенадцатому.

Человек не вернулся обратно. Мёртвый, он остался в строю, на линии. Он продолжал быть проводником для живых. Навсегда онемел его рот. Но, пробиваясь слабым током сквозь стиснутые его зубы, из конца в конец поля сражения неслись слова, от которых зависели жизни сотен людей и результат боя. Уже отомкнутый от самой жизни, он всё ещё был включён в её цепь. Смерть заморозила его сердце, оборвала ток крови в оледеневших сосудах. Но яростная предсмертная воля человека торжествовала в живой связи людей, которым он остался верен и мёртвый.

Когда в конце боя передовая часть, получив нужные указания, ударила немцам во фланг и ушла от окружения, связисты, сматывая кабель, наткнулись на человека, полузанесённого позёмкой. Он лежал ничком, уткнувшись лицом в снег. В руке его была винтовка, и окоченевший палец застыл на спуске. Обойма была пуста. А поблизости в снегу нашли четырёх убитых немцев. Его приподняли, и за ним, вспарывая белизну сугроба, потащился прикушенный им провод. Тогда поняли, как была восстановлена линия связи во время боя...

Так крепко были стиснуты зубы, зажавшие концы кабеля, что пришлось обрезать провод в углах окоченевшего рта. Иначе не освободить было человека, который и после смерти стойко нёс службу связи. И все вокруг молчали, стиснув зубы от боли, пронявшей сердце, как умеют молчать в горе русские люди, как молчат они, если попадают, обессиленные от ран, в лапы «мёртвоголовых», — наши люди, у которых никакой мукой, никакими пытками не разжать стиснутых зубов, не вырвать ни слова, ни стона, ни закушенного провода.

Лев Кассиль «Зеленая веточка»

На Западном фронте мне пришлось некоторое время жить в землянке техника-интенданта Тарасникова. Он работал в оперативной части штаба гвардейской бригады. Тут же, в землянке, помещалась его канцелярия. Трёхлинейная лампёшка освещала низкий сруб. Пахло свежим тёсом, земляной сыростью и сургучом. Сам Тарасников, невысокий, болезненного вида молодой человек, со смешными рыжими усиками и жёлтым, обкуренным ртом, встретил меня вежливо, но не слишком приветливо.

— Устроитесь вот тут, — сказал он мне, указывая на топчан и тотчас снова склоняясь над своими бумагами. — Сейчас вам подстелят палатку. Надеюсь, моя контора вас не стеснит? Ну и вы, рассчитываю, тоже особенно мешать нам не будете. Условимся так. Присаживайтесь пока.

И я стал жить в подземной канцелярии Тарасникова. Это был очень беспокойный, необычайно дотошный и придирчивый работяга. Целые дни он надписывал и заклеивал пакеты, припечатывал их сургучом, согретым над лампой, рассылал какие-то донесения, принимал бумаги, перечерчивал карты, стучал одним пальцем на заржавленной машинке, тщательно выбивая каждую букву. По вечерам его мучили приступы лихорадки, он глотал акрихин, но лечь в госпиталь категорически отказывался:

— Что вы, что вы! Куда же я уйду? Да тут всё дело без меня станет! Всё на мне и держится. На день мне уйти — так потом год не распутаешься тут...

Поздно ночью, вернувшись с переднего края обороны, засыпая на своём топчане, я всё ещё видел за столом усталое и бледное лицо Тарасникова, освещённое огнём лампы, деликатно, ради меня приспущенным, и укутанное табачным туманом. От глиняной печурки, сложенной в углу, шёл горячий чад. Усталые глаза Тарасникова слезились, но он продолжал надписывать и заклеивать пакеты. Потом он вызывал связного, который дожидался за плащ-палаткой, повешенной у входа в нашу землянку, и я слышал следующий разговор.

— Кто из пятого батальона? — спрашивал Тарасников.

— Я из пятого батальона, — отвечал связной.

— Примите пакет... Вот. Возьмите его в руки. Так. Видите, написано здесь: «Срочно». Следовательно, доставить немедленно. Вручить лично командиру. Понятно? Не будет командира — передадите комиссару. Комиссара не будет — разыщите. Больше никому не передавать. Ясно? Повторите.

— Доставить пакет срочно, — как на уроке, однотонно повторял связной. — Лично командиру, если не будет — комиссару, если не будет — отыскать.

— Правильно. В чём понесёте пакет?

— Да уж обыкновенно... Вот тут, в кармане.

— Покажите ваш карман. — И Тарасников подходил к высокому связному, становился на цыпочки, просовывал руку под плащ-палатку, за пазуху шинели, и проверял, нет ли прорех в кармане. — Так, в порядке. Теперь учтите: пакет секретный. Следовательно, если попадётесь противнику, что будете делать?

— Да что вы, товарищ техник-интендант, зачем же я буду попадаться!

— Попадаться незачем, совершенно верно, но я вас спрашиваю: что будете делать, если попадётесь?

— Да я сроду никогда не попадусь...

— А я вас спрашиваю, если? Так вот, слушайте. Если что, опасность какая, так содержимое съешьте не читая. Конверт разорвать и бросить. Ясно? Повторите.

— В случае опасности конверт разорвать и бросить, а что посерёдке — съесть.

— Правильно. Через сколько времени вручите пакет?

— Да тут минут сорок и идти всего.

— Точнее прошу.

— Да так, товарищ техник-интендант, я считаю, не больше пятидесяти минут пройду.

— Точнее.

— Да через час-то уж наверняка доставлю.

— Так. Заметьте время. — Тарасников щёлкал огромными кондукторскими часами. — Сейчас двадцать три пятьдесят. Значит, обязаны вручить не позднее ноля пятьдесяти минут. Ясно? Можете идти.

И этот диалог повторялся с каждым посыльным, с каждым связным. Покончив со всеми пакетами, Тарасников укладывался. Но и во сне он продолжал учить связных, обижался на кого-то, и часто ночью меня будил его громкий, суховатый, отрывистый голос.

— Как стоите? Вы куда пришли? Это вам не парикмахерская, а канцелярия штаба! — чётко говорил он во сне.

— Почему вошли, не доложившись? Выйдите и войдите ещё раз. Пора научиться порядку. Так. Погодите. Видите: человек ест? Можете обождать, у вас не срочный пакет. Дайте человеку поесть... Распишитесь... Время отправления... Можете идти. Вы свободны...

Я тормошил его, пытаясь разбудить. Он вскакивал, смотрел на меня малоосмысленным взглядом и, снова повалившись на койку, прикрывшись шинелью, мгновенно погружался в свои штабные сны. И опять принимался быстро говорить.

Всё это было не очень приятно. И я уже подумывал, как бы мне перебраться в другую землянку. Но однажды вечером, когда я вернулся в нашу халупку, основательно промокнув под дождём, и сел на корточки перед печкой, чтобы растопить её, Тарасников встал из-за стола и подошёл ко мне.

— Тут, значит, получается так, — сказал он несколько виновато. — Я, видите ли, решил временно не топить печки. Давайте деньков пять воздержимся. А то, знаете, печка угар даёт, и это, видимо, отражается на её росте... Плохо на неё воздействует.

Я, ничего не понимая, смотрел на Тарасникова.

— На чьём росте? На росте печки?

— При чём же тут печка? — обиделся Тарасников. — Я, по-моему, выражаюсь достаточно ясно. Этот самый чад, он, видно, плохо действует... Она совсем расти перестала.

— Да кто расти перестал?

— А вы что же, до сих пор не обратили внимания? — уставившись на меня, с негодованием закричал Тарасников. — А это что? Не видите? — И он с внезапной нежностью поглядел на низкий бревенчатый потолок нашей землянки.

Я привстал, поднял лампу и увидел, что толстый кругляш вяза в потолке пустил зелёный росток. Бледненький и нежный, с зыбкими листочками, он протянулся под потолок. В двух местах его поддерживали белые тесёмочки, приколотые кнопками к потолочине.

— Понимаете? — заговорил Тарасников. — Всё время росла. Такая славная веточка вымахнула. А тут стали мы с вами топить часто, а ей, видно, не нравится. Я вот тут зарубочки делал на бревне, и даты у меня проставлены. Видите, как сперва быстро росла. Иной день по два сантиметра вытягивала. Даю вам честное, благородное слово! А как стали мы с вами чадить тут, вот уже три дня не наблюдаю роста. Так ей и захиреть недолго. Давайте уж воздержимся. И курить бы надо поменьше. Стебелёчек-то нежненький, на него всё влияет. А меня, знаете, интересует: доберётся он до выхода? А? Ведь

так, чертёнок, и тянется поближе к воздуху, где солнце, чует из-под земли.

И мы легли спать в нетопленной, сырой землянке. На другой день я, чтобы снискать расположение Тарасникова, сам уже заговорил с ним о его веточке.

— Ну как, — спросил я, сбрасывая с себя мокрую плащ-палатку, — растёт?

Тарасников выскочил из-за стола, посмотрел мне внимательно в глаза, желая проверить, не смеюсь ли я над ним, но, увидев, что я говорю серьёзно, с тихим восторгом поднял лампу, отвёл её чуточку в сторону, чтобы не закоптить свою веточку, и почти шёпотом сообщил мне:

— Представьте себе, почти на полтора сантиметра вытянулась. Я же говорил, топить не надо. Просто удивительное это явление природы!..

Ночью немцы обрушили на наше расположение массированный артиллерийский огонь. Я проснулся от грохота близких разрывов, выплёвывая землю, которая от сотрясения обильно посыпалась на нас сквозь бревенчатый потолок. Тарасников тоже проснулся и зажёг лампочку. Всё ухало, дрожало и тряслось вокруг нас. Тарасников поставил лампочку на середину стола, откинулся на койке, заложив руки за голову.

— Я так думаю, что большой опасности нет. Не повредит её? Конечно, сотрясение, но тут над нами три наката. Разве уж только прямое попадание. А я её, видите, подвязал. Словно предчувствовал...

Я с интересом поглядел на него.

Он лежал, запрокинув голову на подложенные за затылок руки, и с нежной заботой смотрел на зелёный слабенький росточек, вившийся под потолком. Он просто забыл, видимо, о том, что снаряд может обрушиться на нас самих, разорваться в землянке, похоронить нас заживо под землёй. Нет, он думал только о бледной зелёной веточке, протянувшейся под потолком нашей халупы. Только за неё беспокоился он.

И часто теперь, когда я встречаю на фронте и в тылу взыскательных, очень занятых, суховатых на первый взгляд, малоприветливых как будто людей, я вспоминаю техника-интенданта Тарасникова и его зелёную веточку. Пусть грохочет огонь над головой, пусть промозглая сырость земли проникает в самые кости, всё равно — лишь бы уцелел, лишь бы дотянулся до солнца, до желанного выхода робкий, застенчивый зелёный росток.

И кажется мне, что есть у каждого из нас своя заветная зелёная веточка. Ради неё готовы мы перенести все мытарства и невзгоды военной поры, потому что твёрдо знаем: там, за выходом, завешанным сегодня отсыревшей плащ- палаткой, солнце непременно встретит, согреет и даст новые силы дотянувшейся, нами выращенной и сбережённой ветке нашей.