Что могло помочь оруэллу сохранить жизнь слону. Парадоксы джорджа оруэлла

При первом появлении в лагере долийских эльфов в задании «Природа зверя» Затриан, хранитель клана, расскажет о бедствии, которое постигло его сородичей. В последнее время с завидным постоянством на эльфов в глубине леса стали нападать оборотни. Первоначально проклятие разносил Бешеный Клык, но теперь им можно заразиться от любого оборотня. Симптомы заражения начинают проявляться через несколько дней, после чего жертва превращается в оборотня. Чтобы окончательно избавиться от проклятия, Затриан попросит найти огромного белого волка Бешеного Клыка, убить и принести его сердце. С помощью сердца хранитель сможет снять проклятие. Принятое решение в конфликте между эльфами и оборотнями повлияет на то, кто окажется в роли союзника в финальной битве с архидемоном. А также на развитие событий после игры.

Если убить Бешеного Клыка или уговорить Затриана отказаться от мести, союзниками станут эльфы. Если убить Затриана, союзниками станут оборотни. Уговорить Затриана отказаться от мести можно после разговора с Бешеным Клыком в эльфийских руинах, а затем пригласить хранителя к оборотням и Хозяйке Леса. Правда, для этого надо правильно выстроить диалог и обладать развитыми навыками влияния. Эльфийские руины находятся в восточной части леса Бресилиан, преодолеть который поможет либо отшельник, либо Великий Дуб из западной части леса. В зависимости от сделанного выбора открывается одно из достижений «Убийца» или «Браконьер». Если проклятие с оборотней не будет снято, в на Расколотой горе появится задание «Смена сущности» (типовая история Без компромиссов).

Вещи за убийство Бешеного Клыка в Dragon Age: Origins:

  • Амулет «Сердце Бешеного Клыка» - +1 к силе и магии, +50 к устойчивости к силам природы.
  • Боевой топор «Клюв грифона» - сила: 34; урон: 15,00; +4 к урону против порождений тьмы, 2 ячейки для рун.

Вещи за убийство Затриана и клана в Dragon Age: Origins:

  • Посох магистра - магия: 32; +1 к восстановлению маны в бою, +5 к магической силе, +10% к урону от духовной магии.
  • Кольцо хранителя - +1 к ловкости.
  • Кинжал «Дар"Мису Вараторна» - ловкость: 18; урон: 5,20; +2 к пробиванию брони, +6 к атаке, 1 ячейка для рун.

Влияние принятого решения о судьбе эльфов и оборотней на концовку игры Dragon Age: Origins:

  • У долийских эльфов дела после осады Денерима шли хорошо. За участие в битве они снискали немалое уважение. Впервые за много лет к бродячему народу в землях людей стали хорошо относиться. Новая хранительница Ланайя стала уважаемой персоной как среди долийцев, так и при ферелденском дворе. Она явила собой глас разума, и к ней с тех пор частенько обращались другие долийские кланы для разрешения споров с людьми. Со временем многие долийские кланы перебрались в новые земли, предоставленные им на Юге близ Остагара. Тем не менее, соседство с людьми оказалось небезоблачным, и лишь стараниями хранительницы Ланайи удалось сохранить надежду на мир в будущем. Что касается оборотней, то, избавившись от проклятия, они остались вместе и взяли себе в память о прошлом родовое имя «Волки». Впоследствии они стали самыми умелыми дрессировщиками во всем Тедасе. Каждый год они собираются вместе и зажигают свечу в память о Хозяйке Леса, которая так их любила.
  • Оборотни в Бресилианском лесу какое-то время благоденствовали, обосновавшись на месте лагеря долийцев, и заработали репутацию храбрецов во время осады Денерима. Но это благополучие долго не продлилось. Хозяйка Леса, как ни старалась, не смогла полностью подавить животное начало ни в оборотнях, ни в себе самой. И в конце концов проклятие начало распространяться на окружающие людские поселения. Начали появляться новые оборотни, пока наконец не призвали ферелденскую армию, чтобы покончить с угрозой раз и навсегда. Многих оборотней перебили, но когда солдаты добрались до старого лагеря долийцев, он оказался пуст. Хозяйка Леса вместе со своими последователями исчезла, и с тех пор никто их не видел.
  • Затриан оставался хранителем своего клана еще много лет, пока наконец не осознал, что мир меняется слишком быстро, чтобы за ним поспеть. Он беспрестанно враждовал с королевским двором, наращивая напряжение, пока в один прекрасный день не исчез. Долийцы искали его, но тщетно. Было очевидно, что он ушел по собственному желанию и не собирается возвращаться. Со временем многие долийские кланы перебрались в новые земли, предоставленные им на Юге близ Остагара. Тем не менее, соседство с людьми оказалось небезоблачным. Несмотря на все надежды, многие кланы опасаются повторения старого кровопролития. Что касается оборотней, то даже со смертью Бешеного Клыка проклятие не иссякло. Со временем количество вервольфов пополнилось, и они вернулись к своей дикой природе. В итоге в Бресилианский лес было запрещено заходить, но и это не остановило распространение проклятия за его пределы.

В 1946 г. редактор Дэвид Астор (David Astor) сдал Джорджу Оруэллу (George Orwell) отдаленный шотландский сельский дом, в котором тот приступил к написанию своей новой книги «1984». Книга стала одним из наиболее значительных произведений 20 века. В этой статье Роберт МакКрам (Robert McCrum) рассказывает историю мучительной жизни Оруэлла на острове, на котором писатель, находясь при смерти, и осаждаемый творческими бесами, оказался втянутым в лихорадочную гонку, чтобы закончить книгу.

«Был ясный, прохладный апрельский день, и часы пробили тринадцать».

Через шестьдесят лет после публикации Оруэлловского шедевра эта кристальная первая строчка звучит также естественно и захватывающе, как и всегда. Но в авторской рукописи вы найдете нечто совсем другое: не столько эту звенящую ясность, сколько одержимое переписывание разными чернилами, свидетельствующее о необыкновенной суматохе, стоящей за этим произведением.

Будучи, пожалуй, определяющим романом 20 века, вечно свежей и современной историей, термины которой, такие как «Большой Брат», «двоемыслие» и «новояз», вошли в повседневное употребление, «1984» был переведен на более чем 65 языков, и разошелся по всему миру миллионными тиражами, обеспечив Джорджу Оруэллу уникальное место в мировой литературе.

Слово «оруэлловский» стало универсальным обозначением репрессивного или тоталитарного, а история Уинстона Смита, рядового обывателя своего времени, продолжает находить отклик в душах читателей, чьи страхи перед будущим разительно отличаются от страхов английского писателя середины сороковых годов.

Обстоятельства, окружающие создание романа, складываются в удивительную историю, которая поможет объяснить мрачность Оруэлловской антиутопии. Представьте английского писателя, вконец расхворавшегося, в одиночку борющегося с бесами собственного воображения в мрачном отдаленном шотландском поселении среди опустошенности после второй мировой войны. Оруэлл вынашивал идею «1984» (или «Последний человек в Европе») со времен Испанской гражданской войны. Его роман, который чем-то обязан антиутопии Евгения Замятина «Мы», начал обретать определенную форму в 1943-44 годах, приблизительно в то время, когда он со своей женой Эйлин усыновил их единственного сына Ричарда. Сам Оруэлл утверждал, что отчасти его вдохновила встреча лидеров союзных держав на Тегеранской конференции в 1944 г. Айзек Дойчер (Isaac Deutscher), его коллега по «Обсервер», сообщил, что Оруэлл был убежден в том, «что Сталин, Черчилль и Рузвельт сознательно планировали поделить мир» в Тегеране.

Оруэлл начал работать в «Обсервере» Дэвида Астора в 1942 г., сначала в качестве литературного критика, а затем в качестве корреспондента. Редактор открыто восхищался «абсолютной прямотой, честностью и порядочностью» Оруэлла, который проработал под его руководством все 40-е. Близость их дружбы сыграла решающую роль в истории романа.

Сотрудничество с «Обсервером» уже пошло на пользу творчеству Оруэлла, что выразилось в написании «Скотного двора». По мере того, как война приближалась к концу, плодотворное сочетание прозы и воскресной журналистики способствовало появлению гораздо более мрачного и сложного романа, задуманного им после этой знаменитой «сказки». Из его критических статей в «Обсервере», например, четко видно, что он был очарован связью между нравственностью и языком.

В его работе присутствовали и другие влияния. Вскоре после усыновления Ричарда квартира Оруэлла была разрушена попаданием самолета-снаряда. Атмосфера беспорядочного страха в каждодневной жизни Лондона военного времени стала неотъемлемой частью настроения создаваемого романа. Но худшее было еще впереди. В марте 1945 г., находясь в командировке по заданию «Обсервера» в Европе, Оруэлл получил сообщение о том, что его жена Эйлин скончалась под наркозом во время заурядной операции.

Внезапно он стал вдовцом и отцом-одиночкой, кое-как сводя концы с концами в своем жилище в Ислингтоне (район Лондона), непрестанно работая, чтобы заглушить горе и тоску по безвременно скончавшейся супруге. В 1945 г., например, он написал почти 110000 слов для различных изданий, включая 15 критических статей для «Обсервера».

И тут в историю вступает Астор. У его семьи был участок на уединенном шотландском острове Джура рядом с островом Айлей. На участке находился дом в семи милях от г. Ардлусса, возле дальнего северного края этого скалистого верескового острова - одного из Внутренних Гербидских островов. Изначально Астор предложил Оруэллу провести там выходной. В разговоре с редакцией «Обсервер» на прошлой неделе Ричард Блэр заметил, что, по семейной легенде, Астор был ошеломлен тем, с каким энтузиазмом Оруэлл откликнулся на его предложение.

В мае 1946 г. Оруэлл, всё ещё собирая осколки своей вдребезги разбитой жизни, сел на поезд и отправился в долгое и трудное путешествие на остров Джура. Своему другу Артуру Кестлеру (Arthur Koestler) он рассказывал, что это было «почти так же, как собирать корабль в антарктическое путешествие».

Это было рискованный ход: здоровье Оруэлла находилось не в лучшей форме. Зима 1946-47 годов была одной из холоднейших зим века. Послевоенная Британия была еще мрачнее, чем во время войны, и Оруэлл постоянно страдал от болей в груди. По крайней мере, будучи отрезанным от раздражителей литературного Лондона, он мог спокойно приняться за новый роман. «Задыхаясь от журналистики», - как он выразился в разговоре с другом, «Я все больше и больше напоминал выжатый лимон».

Как это ни странно, но часть возникших перед ним трудностей происходила из успеха «Скотного двора». Спустя годы невнимания и безразличия, мир начал осознавать его гений. «Все просто набрасываются на меня», - жаловался он Кестлеру, «Хотят, чтобы я читал лекции, писал заказные брошюры, участвовал в том, в этом, и так далее. Ты не представляешь, как я хочу быть свободным от всего этого и снова иметь время, чтобы думать».

На острове он бы мог скрыться от всего этого, но творческая свобода имела свою цену. За несколько лет до этого в эссе «Почему я пишу» он описал борьбу, связанную с написанием книги: «Написание книги - это ужасная, изматывающая борьба, подобная затяжному приступу тяжелой болезни. Писатель никогда не возьмётся за это, если им не движет некий бес, которого он не может ни оттолкнуть, ни (sic) понять. Все что он знает - это то, что бес этот - тот же инстинкт, который заставляет ребенка вопить, чтобы привлечь внимание. Так же верно и то, что писатель никогда не напишет ничего пригодного для чтения, если не будет изо всех сил стараться вычеркнуть влияние собственной личности». И этот его знаменитый афоризм: «Хорошая проза подобна оконному стеклу».

С весны 1947 до самой смерти Оруэлл вновь и вновь проходил через каждый аспект этой борьбы самым болезненным образом, который только можно представить. В душе он, пожалуй, наслаждался совпадением теории и практики. Он всегда крепчал от страданий, причиняемых самому себе.

Сначала, после «невыносимой зимы», он наслаждался одиночеством и дикой красотой Джуры. «Я бьюсь над этой книгой», - писал он своему агенту, «которую, возможно, закончу к концу года - во всяком случае, к тому времени я завершу наиболее трудную часть работы, если позволит здоровье, и если я не буду заниматься журналистикой до осени».

Дом, возвышающийся над морем на вершине тропинки, покрытой выбоинами, с четырьмя небольшими спальнями и просторной кухней. Жизнь была проста и даже примитивна. Электричества не было. Оруэлл готовил еду и грел воду на газу. Керосиновые фонари типа «летучая мышь», по вечерам жёг торф. Он по-прежнему, одну за одной, курил самокрутки с махоркой: духота в доме была уютна, но вредна для здоровья. Радиоприемник на батарейках был его единственной связью с внешним миром.

Оруэлл, тихий и спокойный человек, прибыл на остров лишь с походной кроватью, столом, парой стульев и несколькими котелками и мисками. Это была спартанская жизнь, но именно в таких условиях он любил работать. Здесь о нем вспоминают, как о призраке во мгле, костлявой фигуре в дождевике.

Местные жители знали его под его настоящим именем - Эрик Блэр (Eric Blair), высокий, мертвенно-бледный, печальный человек, беспокоящийся о том, как он будет справляться со всем этим в одиночку. Решение было найдено, когда к нему присоединился его маленький сын Ричард со своей нянькой: они наняли опытную сиделку Аврил. Ричард Блэр вспоминает, что его отец «Не справился бы без Аврил. Она отлично готовила и была очень практичной. Ни в одном из рассказов о жизни моего отца на острове не упоминается, насколько важную роль она сыграла».

Обустроившись на новом месте, Оруэлл, наконец, смог приступить к работе над книгой. В конце мая 1974 г. он сказал своему издателю Фреду Варбургу (Fred Warburg): «Наверное, я уже написал почти треть черновика. Но мне не удалось сделать столько, сколько я планировал к этому времени, потому что здоровье моё находится в наиболее скверном состоянии весь этот год, начиная, приблизительно, с января (грудь, как обычно), и я никак не могу избавиться от этого».

Одной из приятных сторон жизни на Джуре было то, что он мог проводить время на природе со своим сыном: ходить на рыбалку, гулять по острову, кататься на лодках. В августе, в период чудной летней погоды, Оруэлл, Аврил, Ричард и их друзья возвращались с похода на небольшой моторной лодке и чуть не утонули в печально известных водоворотах залива Корривречкан.

Ричард Блэр вспоминает, как он «чертовски замёрз» в ледяной воде, и это не пошло на пользу лёгким Оруэлла, чей непрекращающийся кашель беспокоил его друзей. Он тяжело заболел на два месяца. Характерно, что его рассказ Дэвиду Астору о том, как они чуть не утонули, был достаточно лаконичным и даже небрежным.

Упорная работа над «Последним человеком Европы» продолжилась. В конце октября 1947 г., подавленный «скверным здоровьем», Оруэлл признавал, что его роман все ещё находился в «жутком беспорядке и требовалось полностью перепечатать около двух третей».

Он работал, словно в лихорадке. Гости дома вспоминают звук печатной машинки, раздававшийся сверху из его спальни. В ноябре он свалился с «воспалением лёгких» и преданная Аврил стала ухаживать за ним. Кестлеру он говорил, что «очень болен и лежит в постели». Накануне Рождества, в письме коллеге по «Обсерверу», он объявил новости, которых всегда опасался: у него обнаружили туберкулёз.

Через несколько дней, в письме Астору, отправленному из больницы «Эрмирес», Ист Килбрид, графство Ланаркшикр, он признался: «По-прежнему чувствую себя смертельно больным», и неохотно согласился с тем, что после того происшествия в заливе Корривречкан, он «как дурак, решил не идти к доктору. Я хотел побыстрее продолжить работу над книгой». В 1947 г. не было лекарства от туберкулёза, доктора прописали свежий воздух и диету, однако в продаже появилось новое экспериментальное средство - стрептомицин. Астор устроил доставку этого средства в больницу из США.

Ричард Блэр считает, что его отцу дали чрезмерную дозу этого нового чудо-лекарства. Побочные эффекты были ужасными (язвы гортани, волдыри во рту, выпадение волос, шелушение кожи, расслоение ногтей пальцев рук и ног), но в марте 1948 г., после трёхмесячного курса лечения, симптомы туберкулёза исчезли. «Всё конечно, и, по-видимому, лекарство сделало своё дело», - сообщил Оруэлл издателю. «Это подобно потоплению корабля, как средству избавления от крыс, но стоит того, если даёт желаемый результат».

Готовясь к выписке из больницы, Оруэлл получил письмо от издателя, которое, как выяснилось потом, послужило ещё одним гвоздём в его гроб. «Для вашей литературной карьеры», - писал Варбург своему звёздному автору«, «очень важно, чтобы он [новый роман] был завершён к концу года, или, по возможности, еще раньше».

Как раз в то время, когда ему нужно было выздоравливать, Оруэлл вернулся в Барнхилл и погрузился в корректуру своей рукописи, пообещав Варбургу сдать роман в «начале декабря», и сражаясь с «мерзкой погодой» осенней Джуры. В начале октября он признался Астору: «Я настолько привык работать в постели, что, по-моему, так мне нравится больше всего, хотя, конечно, печатать в постели неудобно. Бьюсь над последними главами этой чёртовой книги о возможном положении дел в случае, когда атомная война ещё не конец».

Это одно из крайне редких упоминаний Оруэлла о теме своей книги. Он считал, как и многие писатели, что обсуждать незавершённое произведение - плохая примета. Позднее он описывал её Энтони Пауэллу, как «Утопию, написанную в форме романа». Печать чистовой копии «Последнего человека в Европе» стала следующим этапом сражения Оруэлла с его книгой. Чем больше он корректировал свою «невероятно никчёмную» рукопись, тем больше она становилась текстом, который только он мог прочесть и понять. Она была, как он сказал своему агенту, «чрезвычайно длинной, ровно 125000 слов». С характерной прямотой он заметил: «Я недоволен книгой, но я не всецело неудовлетворён»… Думаю, что идея неплоха, но исполнение могло быть и лучше, если бы я не писал под влиянием туберкулёза«.

И он всё еще не определился с названием: «Я склоняюсь к «1984» или «Последний человек в Европе», - писал он, «но, возможно, через пару недель я придумаю что-нибудь ещё». К концу октября Оруэлл счёл, что работа закончена. Теперь ему был нужен лишь стенографист, чтобы помочь привести всё это в порядок.

Это была отчаянная гонка на время. Здоровье Оруэлла ухудшалось, «невероятно никчёмную» рукопись надо было перепечатывать, и приближался декабрь - крайний срок. Варбург и агент Оруэлла обещали помочь. Вследствие взаимного недопонимания по поводу кандидатур машинисток, они умудрились безмерно ухудшить и без того скверную ситуацию. Оруэлл, чувствуя, что помощи ждать бесполезно, поддался своим инстинктам бывшего ученика частной закрытой средней школы: он решил действовать самостоятельно.

К середине ноября, ослабев настолько, что уже не мог ходить, он перешёл на постельный режим, чтобы всерьёз взяться за «ужасную работу»: самостоятельно перепечатать всю книгу на своей «престарелой печатной машинке». Поддерживаемый бесконечными самокрутками, кофе, крепким чаем и теплом керосинового обогревателя, под бури, обрушивающиеся на Барнхилл днём и ночью, он продолжал сражаться. К 30 ноября 1948 г. работа была практически закончена.

Теперь Оруэлл, старый вояка, заявил своему агенту: «Это действительно не стоило всей этой суеты. Дело в том, что, поскольку я устаю сидеть прямо в течение какого-либо времени, я не могу печатать достаточно аккуратно и не могу делать много страниц в день». Кроме этого, добавил он, просто «поразительно», какие ошибки могла бы допустить профессиональная машинистка, тем более «в этой книге, сложность которой в том, что она содержит множество неологизмов».

Машинописная рукопись нового романа Джорджа Оруэлла появилась в Лондоне в середине декабря, как и было обещано. Варбург сразу же осознал все её достоинства («одна из страшнейших книг, которые я когда-либо читал»), так же, как и его коллеги. Во внутренней служебной записке говорилось: «Если мы не продадим 15-20 тысяч копий, то нас нужно будет пристрелить».

К этому времени Оруэлл покинул остров и отправился в туберкулёзный санаторий в горах Котсуолдс. «Я должен был сделать это ещё два месяца назад», - говорил он Астору, «но нужно было закончить эту чёртову книгу». И опять в этой истории появляется Астор, чтобы проследить за лечением своего друга, но лечащий врач Оруэлла был настроен пессимистически.

По мере распространения вестей о «1984» у Астора заработали его журналистские инстинкты и он начал готовить «Досье Обсервера» - значительный похвальный отзыв, но Оруэлл отнёсся к этой идее с «определённой долей тревоги». Весной у него «началось кровохарканье» и «ужасное самочувствие большую часть времени», но он смог участвовать в предиздательских ритуалах, с удовлетворением отмечая «достаточно хорошие отзывы». С Астором он шутил, что его бы не удивило, «если бы пришлось переделать досье в некролог».

Роман был опубликован 8 июня 1949 г. (и через пять дней в США) и практически повсеместно признан шедевром, в том числе и Уинстоном Черчиллем, который признался своему доктору, что прочёл его дважды. Здоровье Оруэлла ухудшалось. В октябре 1949 г. в палате больницы Лондонского медколледжа он обвенчался с Соней Браунэлл (Sonia Brownell), при этом Астор выступил в роли шафера. Это был мимолётное мгновение счастья. Он дотянул до нового 1950-го года. Ранним утром 21 января произошло обширное кровоизлияние, и он скончался в больнице в одиночестве.

На утро БиБиСи передало новость о его смерти. Аврил Блэр и её племянник всё еще находились на Джуре, они услышали эту новость по маленькому радиоприёмнику. Ричард Блэр не помнит, были ли тот день ясным или прохладным, но помнит, какое потрясение произвело это сообщение: его отец скончался в возрасте 46 лет.

Дэвид Астор организовал похороны Оруэлла на церковном кладбище города Саттон Коертеней. Там он покоится и по сей день под именем Эрика Блэра, между Его высочеством г-ном Асквитом и семьёй местных цыган.

Почему «1984»?

Название остаётся загадкой. Некоторые говорят, что Оруэлл намекает на столетнюю годовщину Фабианского общества, основанного в 1884 г. Другие предполагают, что это кивок в сторону романа Джека Лондона «Железная пята» (в котором политическое движение приходит к власти в 1984 г.), или, может быть, в сторону рассказа его любимого писателя Г. К. Честертона (G.K. Chesterton) «Наполеон Ноттингхилльский», действие которого разворачивается в 1984 г.

В своей редакции «Собрания сочинений» (в 20 томах) Питер Дэвисон (Peter Davison) замечает, что американский издатель Оруэлла заявил, что название происходит от перестановки цифр в дате 1948, хотя никаких документальных подтверждений тому не имеется. Дэвисон также считает, что дата 1984 связана с годом рождения Ричарда Блэра, 1944, и замечает, что в рукописи романа действие происходит последовательно в 1980, 1982 и, наконец, в 1984 годах. Никакой загадки по поводу отклонения названия «Последний человек в Европе» нет. Оруэлл сам никогда не был в нём уверенным. Именно его издатель, Фред Варбург, посоветовал остановиться на «1984», как более удачном с коммерческой точки зрения.

Свобода слова: влияние «1984» на нашу культуру

Влияние романа на нашу культурную и языковую среду не ограничивается лишь экранизацией с участием Джона Хёрта (John Hurt) и Ричарда Бёртона (Richard Burton), с псевдонацистскими митингами и леденящим кровь саундтреком, и еще более ранней экранизацией с участием Майкла Редгрейва (Michael Redgrave) и Эдмонда О?Брайена (Edmond O’Brien).

Однако, вполне вероятно, что многие из зрителей шоу «Большой Брат» (в Великобритании, не говоря уже об Анголе, Омане, Швеции, или других странах, где транслируются передачи подобного формата) понятия не имеют, откуда взялось такое название, или, что сам Большой Брат, чья роль в реалити-шоу сводится лишь к тому, чтобы мирить ссорящихся и ругающихся участников, подобно мудрому дядюшке, не был таким уже славным малым в своем изначальном воплощении.

Не считая многочисленных трактовок мотивов романа в поп-культуре, борцы за свободу личности буквально набросились на его языковые аспекты, используя их для описания ограничений свободы политиками или чиновниками в реальном мире, и что тревожно - нигде и никогда столь часто, как в современной Британии.

Оруэлловский

Благодаря только этой книге и созданному им образу благополучия, разрушающегося под натиском ограничивающего, авторитарного и лживого правительства, собственное имя Джорджа стали использовать в качестве прилагательного.

Большой Брат (следит за тобой)

Выражение, использовавшееся для описания пугающе всезнающего правителя еще задолго до того, как всемирно популярное телевизионное шоу промелькнуло искрой в уме его создателей. Джордж Оруэлл понял бы иронию социальной травли участников «Большого Брата».

Комната 101

В некоторых гостиницах отказались использовать номер 101 для гостевых комнат, так же как в некоторых высотных домах нет 13-го этажа - благодаря оригинальному представлению Оруэлла о комнате, в которой находится то, что наиболее невыносимо для находящегося в ней. Как и с Большим Братом - возникло современное телевизионное шоу: на этот раз знаменитостям предлагают назвать людей или предметы, которых они ненавидят больше всего.

Полиция мысли

Обвинение, часто адресуемое существующему правительству теми, кому не нравится, что правительство пытается указывать нам, что мы должны считать правильным и неправильным. Тех, кто считает, что существует правильное мышление, называют по аналогии с Оруэлловской принудительной бригадой.

Мыслепреступление

См. «Полиция мысли» выше. Акт нарушения насаждаемого здравого смысла.

Новояз

Свобода самовыражения для Оруэлла - это не только свобода мыслей, но и языковая свобода. После Оруэлла этот термин, означающий узкий и сокращенный официальный лексикон, используется для обозначения излюбленного жаргона представителей власти.

Двоемыслие

Лицемерие, но с вывертом. Вместо того чтобы отбросить противоречие в своих взглядах, когда вы двоемыслите, вы намеренно забываете, что это противоречие вообще существует. Эта тонкость часто упускается теми, кто использует термин «двоемыслие» для обвинения своего соперника в лицемерии, но это слово очень популярно среди людей, любящих подискутировать в пивной с кружками в руках.

Джордж Оруэлл - литературный псевдоним Эрика Артура Блэра. Он родился в маленьком индийском городке Мотихари, в северо-западной части штата Бихар. Впрочем, воспоминания об этом месте были расплывчаты и неточны. Мальчик с детства жил в Англии, учился в Итонском колледже, получил университетское образование.

А вот служба в течение шести лет в полиции Бирмы оставила в его жизни неизгладимый след и насытила ценнейшими наблюдениями, из которых потом вырастут первые произведения будущего писателя: "Дни в Бирме", "Убийство слона". Во времена британского правления англичане-колонисты чувствовали своё превосходство над аборигенами, сохранившими непостижимую для чужестранцев восточную ментальность, и постоянно ощущали потоки плохо скрываемой ненависти к себе от коренного населения.

«Теоретически - и, разумеется, втайне - я был всецело на стороне бирманцев и против их угнетателей, британцев... Однако мне нелегко было разобраться в происходящем. Я был молод, малообразован, и над своими проблемами мне приходилось размышлять в отчаянном одиночестве, на которое обречён каждый англичанин, живущий на Востоке. Я даже не отдавал себе отчёта в том, что Британская империя близится к краху, и ещё меньше понимал, что она гораздо лучше молодых империй, идущих ей на смену».

Оруэллу приходилось видеть заключённых в зловонных клетках тюрем, приговорённых к смерти, наказанных бамбуковыми палками, и ненависть, смешанная с чувством вины, переполняла его и не давала покоя.

Вспоминая реальные случаи, он рассказывает о мотивах поступков человека, оказавшегося на распутье и делающего свой выбор. Герой не хочет убивать разбушевавшегося домашнего слона. Однако собравшаяся огромная толпа следит за происходящим не только из любопытства. Она рассчитывает получить мясо убитого животного. Автор описывает эту драматическую историю с долей изрядной иронии:

«Пройдя весь этот путь с ружьём в руке, преследуемый двухтысячной толпой, я не мог смалодушничать, ничего не сделать - нет, такое немыслимо. Толпа поднимет меня на смех. А ведь вся моя жизнь, вся жизнь любого белого на Востоке представляет собой нескончаемую борьбу с одной целью - не стать посмешищем».

С точки зрения закона, всё было сделано правильно, но среди европейцев не было единодушия: пожилые оправдывали, молодые осуждали действия полицейского. Сам же герой спрашивает себя, догадался ли кто-нибудь, что он убил слона "исключительно ради того, чтобы не выглядеть дураком".

Сложно было и после возвращения в Европу. Оруэллу приходилось бедствовать, соглашаться на любую сколько-нибудь оплачиваемую работу, чтобы не умереть от голода в Париже и Лондоне. Описывая вполне обычную парижскую трущобу, похожую на пятиэтажный муравейник, он делится опытом выживания в "уютном" номере, кишащем клопами:

«Их вереницы, днём маршировавшие под потолком будто на строевых учениях, ночами алчно устремлялись вниз, так что часок-другой поспишь и вскочишь, творя лютые массовые казни. Если клопы слишком уж допекли, жжёшь серу, изгоняя насекомых за переборку, в ответ на что сосед устраивает серное возжигание в своём номере и перегоняет клопов обратно».

Что и говорить! Случайные заработки волей-неволей снабжали молодого неунывающего литератора, не оставлявшего попытки напечатать свои сочинения, массой впечатлений, и каких впечатлений... Особенно примечательна в этом смысле работа в книжной лавке, о ней он расскажет в "Воспоминаниях книготорговца". Продавец букинистического магазина составляет интересную и весьма точную классификацию покупателей.

Вот обаятельный старый джентльмен, роющийся в кожаных фолиантах, или снобы, гоняющиеся за первыми изданиями, или восточные студенты, приценивающиеся к дешёвым хрестоматиям, или растерянные женщины, ищущие подарки ко дню рождения племянников. Немногие из них, по мнению героя, способны отличить хорошую книгу от подделки!

Но больше всего запоминаются смешные просьбы почтенных леди. Одной «нужна книга для инвалида», другая не помнит ни названия, ни автора, ни содержания той книги в красном переплете, которую она читала когда-то в юности. Особенно надоедливы собиратели марок и джентльмены, которые пытаются продать никому не нужные книги или заказывают огромное количество книг, за которыми не приходят. Остроумны замечания автора о книжной коммерции. Чего стоит, например, такая строка из накладной квитанции накануне Рождества: «Две дюжины Иисуса-младенца с кроликами».

«Хотел ли я быть профессиональным продавцом книг? В конечном счёте - несмотря на доброту моего хозяина и счастливые дни, которые я провёл там, - нет... Когда-то я действительно любил книги - любил их вид, их запах, прикосновение к ним, особенно если они были старше полувека. Но с тех пор, как я стал работать в книжном магазине, я перестал покупать книги».

Благополучная жизнь в деревне с молодой женой скоро надоедает, и Оруэлл отправляется в объятую пламенем гражданской войны Испанию.

«Многое из того, что я видел, было мне непонятно и кое в чём даже не нравилось, но я сразу же понял, что за это стоит бороться», - такой вывод сделает он в книге "В честь Каталонии". Сражаясь на арагонском фронте, получит тяжёлое ранение: у него серьёзно повреждены голосовые связки, а правая рука парализована.

«Моя рана была в некотором смысле достопримечательностью. Разные врачи осматривали меня, цокая от удивления языком... Все, с кем я в то время имел дело – врачи, сестры, практиканты, соседи по палате, – неизменно заверяли меня, что человек, получивший ранение в шею и выживший, – счастливчик. Лично я не мог отделаться от мысли, что настоящий счастливчик вообще не попал бы под пулю».

Война оставила у Оруэлла скверные воспоминания: скука, жара, холод, грязь, лишения, плохое снабжение, бездействие, редкие минуты опасности. Но переворот в мировоззрении не заставил себя ждать. Не имея ясного представления о различиях между левыми партиями, он увидел в Испании первые ростки тоталитаризма и понял неизбежность поражения республиканцев, из-за идейной нетерпимости преследующих своих единомышленников.

Возвратившись в Англию, Оруэлл занимается огородничеством и литературным творчеством, умело сочетая эти два занятия без ущерба для качества выпускаемого "продукта". Среди его работ рассказы, эссе, статьи, повесть-сказка "Ферма животных", роман-антиутопия "1984".

Писатель использует форму аллегорической сказки, чтобы предостеречь человечество от всяких политических экспериментов, основанных на единомыслии и насилии, беззаконии и приспособленчестве, всеобщей подозрительности и недоверии, беспринципности и невежестве.

«Я пишу небольшую сатирическую штучку, но она настолько неблагонадежна политически, что я не уверен наперёд, что кто-либо напечатает её», - переживал Оруэлл о судьбе своей притчи «Animal Farm». К счастью, сомнения оказались напрасными! Повесть неоднократно переиздавалась, имеет несколько вариантов русского перевода. Насколько постарались переводчики, видно даже по названиям:

1. Мария Кригер и Глеб Струве, 1950. Скотский хутор: Сказка
2. Телесин Юлиус, 1982. Скотский хутор: Сказка
3. Переводчик неизвестен. Звероферма / Самиздат, 80-е годы
4. Илан Полоцк, 1988. Скотный двор
5. Владимир Прибыловский, 1986. Ферма Энимал: Повесть-сказка
6. Беспалова Лариса Георгиевна, 1989. Скотный двор (самый переиздаваемый перевод)
7. Г. Щербак, 1989. Скотоферма - Неправдоподобная история
8. Владимир Прибыловский, 1989. Ферма Животных: Повесть-притча
9. Таск Сергей Эмильевич, 1989. Скотский уголок (самый интересный, на мой взгляд, перевод)
10. Д. Иванов, В. Недошивин, 1992. Скотный двор: Сказка
11. Мария Карп, 2001. Скотское хозяйство: Сказка
12. Владимир Прибыловский, 2002. Зверская ферма: Сказка

Подробнее познакомиться с рецензиями на сказку-притчу можно по адресу: http://www.orwell.ru/library/novels/Animal_Farm/russian/

Повесть Оруэлла написана в духе сатирических произведений Д. Свифта, М. Салтыкова-Щедрина. Её герои-животные говорят на человеческом языке, мечтают о лучшей жизни. Однажды они захватывают ферму "Райский уголок", прогоняют жестокого и несправедливого хозяина мистера Джонса и основывают справедливое государство, следуя теории "анимализма" и семи законам:

1. Всякое двуногое – враг.

2. Всякое четвероногое или крылатое – друг.

3. Не носи одежду.

4. Не спи в постели.

6. Не убивай себе подобного.

7. Все животные равны.

Короткое изречение: «Четыре ноги хорошо, две ноги плохо» - становится главным лозунгом нового строя. Животными "мудро" руководят свиньи и постепенно отступают от заповедей, тайком переписывая их в свою пользу. Самыми мощными средствами управления на скотном дворе являются ложь и страх.

При внимательном изучении характеров героев можно найти узнаваемые человеческие типы. Здесь есть диктатор и изгнанник, доносчик и демагог, изменник и философ, работяги и охранники. Совпадений с реальными режимами в европейских странах действительно много. Сам писатель рекомендовал при переводе своей книги опираться на подлинный исторический материал той или иной конкретной страны. В этом смысле перевод Сергея Таска - один из самых удачных.

Аллегорическая сказка Оруэлла разоблачает коварство власти, умело манипулирующей массами, прикрывающей свои бесчинства и привилегии фальшивыми речами с трибун. Она учит видеть вещи такими, какие они есть на самом деле, и не поддаваться соблазнительным лозунгам о свободе, равенстве и братстве, о справедливости и всеобщем благополучии («Все животные равны, но некоторые равнее»).

Незадолго до смерти Оруэлл закончил роман-антиутопию "1984", сатирическую фантазию о будущем, которое в некоторых странах уже начало сбываться. Он убедительно показал, чем расплачивается человек за счастье, устроенное для всех без исключения.

Ложная пропаганда, лозунги-плакаты, тотальная слежка, доносительство, режим экономии, воспитание ненависти, система, регулирующая не только вопросы питания, но и продолжение рода человеческого, - всё это составные части государства, которое следует принципам: «Война - это мир», «Незнание - сила», «Свобода - это рабство». Четыре министерства: правды, мира, любви, изобилия - позволяют управлять страной разумно и упорядоченно.

Если кто-нибудь совершает "мыслепреступление", полиция мыслей обязательно его находит, применяет самые изощрённые пытки, чтобы подавить стремление к размышлению и свободолюбию.

«Будущему или прошлому - времени, когда мысль свободна, люди отличаются друг от друга и живут не в одиночку, времени, где правда есть правда и былое не превращается в небыль, - обращается Уинстон Смит, тайком записывая в дневник свои сокровенные воспоминания и мысли. - От эпохи одинаковых, эпохи одиноких, от эпохи Старшего Брата, от эпохи двоемыслия - привет!»

Эта эпоха имеет и собственный язык, максимально регламентированный и экономично сокращённый: «...сокращение словаря рассматривалось как самоцель, и все слова, без которых можно обойтись, подлежали изъятию. Новояз был призван не расширить, а сузить горизонты мысли, и косвенно этой цели служило то, что выбор слов сводили к минимуму». Ритуал коснулся даже языка, исключив хаотическое движение личности, навсегда ограничив его творческое "Я".

Истории, поведанные мистером Оруэллом, и сегодня звучат актуально. Двойные стандарты, всеобщая слежка, поиски врага, война ради мира - не правда ли, в этом есть что-то очень знакомое?..

Рец.:
Gordon Bowker. George Orwell. Little, Brown, 2003;
D.J. Taylor. Orwell: The Life. Chatto, 2003;
Scott Lucas. Orwell: Life and Times. Haus, 2003.

C ын верного слуги короны, уроженца процветающего юга Англии, он блистал в средней школе, но позже потерпел полное фиаско на академическом поприще. Страстный сторонник левых взглядов, он, тем не менее, сохранил кое-какие атрибуты воспитанника частной школы, в том числе аристократическое произношение и толпу друзей-мажоров. Он умудрялся сочетать культурную «английскость» с политическим космополитизмом, ненавидел культы личности в политике, однако при этом тщательно взращивал свой собственный публичный образ. С высоты своего положения, чувствуя себя в относительной безопасности, он периодически совершал рейды в мир «униженных и оскорблённых», отчасти для того, чтобы не терять политического нюха, отчасти потому, что это давало ему ценный журналистский материал. Блестящий и острый ум - но не интеллектуал в прямом смысле слова - с налётом раздражительности и склочности внепартийного левака и своенравного англичанина: он умел задирать своих собратьев-социалистов ничуть не хуже, чем оскорблять их оппозицию. С годами он становился всё более упрямым, пока в своей ненависти к мрачным авторитарным государствам не пришёл, как рассудили многие, к предательству своих левых идеалов.

Именно таким будут помнить Кристофера Хитченса. Сходство с Джорджем Оруэллом, о котором Хитченс отзывался весьма восторженно, немалое, однако есть некоторые ключевые различия. Оруэлл был своего рода литературным пролетарием, который провёл большую часть своей жизни в нужде, - его писательский труд начал приносить нормальные деньги только когда он уже стоял одной ногой в могиле. У Хитченса всё обстояло по-другому, хотя кто знает, вдруг гонорары в "Vanity Fair" гораздо меньше, чем мы думаем? Нищету Оруэлла отчасти спровоцировал он сам: в то время как некоторые его однокашники по Итону (Сирил Коннолли, Гарольд Актон) процветали на литературном поприще, Оруэлл предпочитал вкалывать на парижских кухнях, даже когда харкал кровью, спать в ночлежках, выпрашивая несчастные десять шиллингов у своих ошеломлённых родителей, надрываться носильщиком на Биллингсгейтском рынке и раздумывать, как бы попасть в тюрьму на Рождество. Подобно Брехту, он всегда выглядел так, словно брился в последний раз дня три назад - особенности физиологии.

Роскошь была ему абсолютно чужда, даже стряпня, которой кормили в столовых «Би-би-си», не вызывала у него отвращения. Трудно представить себе этого истощённого, мрачного, странно одетого человека, отдалённо напоминающего актёра Стэна Лорела, потягивающим коктейль на какой-нибудь манхэттенской вечеринке - для Хитченса же это дело привычное. Оруэлла, в отличие от современных литературных умников, которые кичатся своими личинами откровенных и непредсказуемых нонконформистов, при этом поддерживая все нужные социальные контакты, никогда не интересовал успех. Лейтмотивом прозы Оруэлла, его «коньком», было падение. Именно падение означало для него истинную реальность, как и для Беккета. Все главные герои его книг подавлены и повержены; и если Оруэлла и можно обвинить в чрезмерном пессимизме, этот взгляд на мир он вынес не из Итона.

Кроме того, как утверждает сам Хитченс (это ирония судьбы, учитывая его недавние смены политической ориентации), Оруэлл действительно остался верен левым, несмотря на инстинктивно отвращение к некоторым их нечистым делам. Он опасался, что две его великие сатиры на сталинизм - «Скотный Двор» и «1984», - из-за которых некоторые социалисты записали его в ренегаты, станут оружием для тори и ястребов холодной войны - и опасался не зря. При этом, отмечает тот же Хитченс, Оруэлл мрачно предсказывал приближение холодной войны ещё тогда, когда большинство тори пели осанну доблестному советскому союзнику. И если «1984» - памфлет против социализма, весьма странно, что накануне его публикации автор призывал к объединению социалистических европейских государств. В любом случае, то, что сталинские палачи называли себя приверженцами социализма, не повод отрекаться от социализма, как визиты Майкла Портилло в Марокко не повод невзлюбить Марокко. С точки зрения Оруэлла именно левые сталинисты предали простой народ, а вовсе не демократические социалисты вроде него самого. Со сталинизмом и его гнусными предательствами Оруэлл впервые столкнулся в Испании во времена гражданской войны - с социализмом он по-настоящему познакомился там же. Его отвращение к советской «реальной политике» возникло в Испании, однако там же родилась и его вера в благородство и силу человеческого духа, от которой он не отрекался до конца жизни.

Оруэлл в большинстве случаев был неспособен дать уклончивый ответ на вопрос, как Деррида не может дать прямой. При этом остерегаться нам нужно и тех, кто громогласно настаивает прекратить нести пургу и начать резать правду-матку, и тех, кто полагает, что мир слишком сложен для однозначных суждений. Оруэлл испытывал пуританское чувство вины за своё наслаждение языком (он был поклонником Джеймса Джойса) и стремился его подавлять в интересах политической пользы. Такой подход мало полезен при создании крупной прозы. Вымысел для пуританской нации - проблема, несмотря на то, что английская литература пестрит примерами великих романов («Кларисса», «Тристрам Шенди»), которые строятся вокруг трагического или комического в самом искусстве писать. Тем не менее, Оруэлл со всеми своими стилистическими спазмами сумел сказать правду о подрывной деятельности сталинистов в испанской революции, когда другие изо всех сил пытались это скрыть, и о жертвах сталинских репрессий, когда большинство товарищей сознательно закрывали на них глаза. За это таким писателям, как он и Э.П. Томпсон, вполне можно простить дикие невоздержанные эпитеты.

Превратившись из ученика престижной школы в имперского лакея, Оруэлл почувствовал себя отрезанным от родной страны и всю жизнь пытался восстановить утраченную связь. Он чувствовал себя в Англии эмигрантом, и ему, как эмигрантам в буквальном смысле Уайльду, Джеймсу, Конраду и Т.С. Элиоту приходилось делать над собой усилие, чтобы освоится, от чего настоящий местный всегда избавлен. Как и они, Оруэлл и болезненно воспринимал свою отчуждённость, и был способен взглянуть на неё со стороны. Он знал, что правящий класс в каком-то смысле чувствует себя таким же изгоем, как бродяги и обитатели ночлежек, поэтому землевладелец может испытывать скрытое сочувствие к браконьеру. На службе системе удаётся в той же степени освободиться от её условностей, что и тем, кто на эти условности плевать хотел. Изгоя, принадлежащего правящему классу, нужно было превратить в революционера, и превращению немало способствовал тот парадоксальный факт, что в классовом обществе большинство уже так или иначе отвергнуто.

К этому парадоксу добавляется ещё один. Оруэлл отстаивал то, что на его взгляд являлось общечеловеческими ценностями - однако на самом деле эти ценности маргинальные, а значит, далеко не общечеловеческие. Точнее, это одновременно ценности вечные в духовном смысле и отодвинутые на второй план в смысле политическом. «Моя главная надежда на будущее, - писал Оруэлл, - в том, что простые люди никогда не отступали от своего морального кодекса». При этом его одолевал невысказанный страх, что так случилось лишь потому, что они слишком слабы и пассивны, ещё не подверглись этически чарующему, но парализующему политически влиянию властной системы. Стремление Оруэлла к порядочности ставит его в один ряд с главными английскими моралистами вроде Коббета, Ливиса и Тоуни: на континенте был марксизм, у нас, англичан, - моралисты. До Каталонии единственной связью Оруэлла с Марксом был названный в честь того пудель.

У этой разновидности радикализма есть несомненные сильные стороны. Как в случае Уильямса и Томпсона, она предполагает между классовым настоящим и социалистическим будущим некий переход, а не апокалиптический разрыв. Разрывы, разумеется, неизбежны, однако социализм - это прежде всего распространение ныне существующих ценностей товарищества и солидарности на общество в целом. Этот мотив проходит красной нитью через все произведения Уильямса. Социалистическое будущее - не просто некий туманный утопический идеал, оно уже в каком-то смысле заложено в настоящем, иначе на него не стоит рассчитывать. Оруэлл склонялся именно к этому типу радикализма, который, как ни странно, недалеко ушел от Маркса. У каталонских рабочих он обнаружил солидарность, залог политического будущего, равно как Уильямс увидел в валлийском рабочем классе своего детства зачатки общества будущего, а Томпсон рассмотрел их во взаимопомощи зарождающегося английского рабочего класса.

Впрочем, если политика разрыва испытывает к настоящему недоверие, левое течение этого рода, наоборот, верит в него чересчур сильно. Сам Уильямс периодически признавал, что нельзя распространять существующие моральные ценности на новые социальные группы, не понаблюдав, как они трансформируются в процессе. Есть в социализме эта «преемственная» направленность, полагающая, что он многим обязан бесценному наследию народнических настроений и либерализма среднего класса, без которого любой социалистический порядок окажется мертворождённым. Однако у него есть и модернистское или авангардистское измерение, где предвосхищается изменённый человек будущего, которого не в силах описать современный язык, а Оруэлл, в отличие от Д.Г. Лоренса, революционный авангардизм, как и прочий авангард в искусстве, не особенно жаловал. Ненавистный сталинизм воплощал для него самые худшие проявления обоих миров: консерватизм, косность, реакционность, иерархию и при этом чреватый ужасающими последствиями отказ от либерального наследия.

Книги Гордона Боукера и Д.Дж. Тэйлора появились к столетию со дня рождения их главного героя. Это глубокие, полноценные исследования, написанные хорошим языком. К Оруэллу они благосклонны, но не льстят ему и глаза на его недостатки не закрывают. Впрочем, обе книги страдают типичным для биографий недугом - за деревьями авторы не видят леса. У Тэйлора получилось чуть живее и остроумнее (итонский акцент Оруэлла, по его словам, «немедленно облачал своего обладателя в воображаемые брюки-гольф»), а Боукер чересчур много внимания уделяет увлечению своего персонажа оккультизмом и сверхъестественными явлениями, не говоря уже о бурной сексуальной жизни. Он много копается в психологии, подозревает Оруэлла в садизме, паранойе и самоненавистничестве, что, однако не умаляет его восхищения объектом исследования. При этом оба автора рыли одни и те же архивы и повествование строят примерно одинаково, так что тратить и без того короткую жизнь на оба эти фундаментальных труда, наверное, не стоит. Жаль, не нашлось доброй души, что вовремя свела бы авторов друг с другом.

В отличие от этих двух благосклонно настроенных биографов, Скотт Лукас в своей книге на Оруэлле живого места не оставляет. Оруэлла, конечно, есть за что высечь, и от Лукаса ему крепко достается - за отсутствие политического анализа и конструктивных предложений, за то, что пацифизм во Второй мировой он оскорбительно приравнивает к профашизму, за патрицианскую ностальгию по британской Индии, за абсурдные утверждения, будто «когда придёт время, от революции увильнут в первую очередь те, чьё сердце никогда не трепетало при виде британского флага». Лукас верно показывает, как методично Оруэлл изгоняет из «Дороги на Уиган-Пирс» борющийся рабочий класс, чтобы тот не портил ему полный лицемерия тезис, провозглашающий социализм делом исключительно среднего класса. С гомофобским страхом Оруэлла перед «голубыми левыми», ядовитым женоненавистничеством «1984» и постыдным эпизодом, когда под конец жизни Оруэлл передал властям список, включающий более сотни фамилий участников левого движения, за которыми необходимо приглядывать, биограф разделывается в два счёта и должным образом.

Несмотря на то, что в самом начале Лукас походя расшаркивается перед достижениями Оруэлла и признаёт, что выходили из-под его пера и стоящие вещи, он слишком упивается желчью, чтобы быть рассудительным. В этом в том числе между биографом и персонажем наблюдается явное сходство. Выпады Оруэлла против ширпотребной журналистики, которые должны были бы встретить одобрение у левого Лукаса, осуждаются как проявления ненависти «правого». «Двурушник», намекает нам биограф; кстати, о двурушничестве: когда Оруэлл чистосердечно признаётся, что у него, социалиста из старых итонцев, не всё однозначно с политическими взглядами, он тут же призывается к ответу за них. Бывший бирманский слуга короны обвиняется в том, что «критикует империю, которой ещё недавно преданно служил» - как будто в этой кардинальной смене взглядов есть хоть намёк на лицемерие. Там, где он, по словам Лукаса, «якобы» ратует за независимость Индии, никаких «якобы» нет. Оруэлл высказывается в поддержку войны союзников против фашизма - и тут же клеймится как «милитарист».

Лукас прав, говоря, что моралист из Оруэлла вышел гораздо более весомый, чем обладатель конструктивного политического мышления. Однако странно видеть в нём теоретика марксизма-ленинизма, который должен быть наказан за то, что не справился со своей задачей. Утверждается, что он не любил классовую культуру, но при этом в организованной политической оппозиции участвовать отказывался - возможно, Оруэлл времен «Уиган-Пирс» был именно таким, но позже, во времена членства в Независимой лейбористской партии, уже вряд ли. «Автор “Уиган-Пирс”, - сокрушается Лукас, - не знает ни Маркса, ни Кейнса, ни политической истории». Однако почти сразу же признаёт, что «Оруэллу совсем не обязательно было быть интеллектуалом», чтобы создать значимое произведение», и что в этом случае можно обойтись и «без теории». Он неоднократно вторит Уильямсу, высказавшему занятную мысль, будто для Оруэлла капитализм никогда не был системой, а скорее делом рук отдельных негодяев, как в наивных фантазиях раннего Диккенса.

С испанским периодом тоже не всё гладко. Про его реакцию на отказ «Нью Стейтсман» напечатать эссе о своих испанских впечатлениях биограф пишет, что «он обиделся», приравнивая протест против цензуры левых, наложенной на факты сталинистских мошенничеств, к личным претензиям. В качестве иллюстрации его бешеной ярости приводится фраза, высказанная в ответ на отказ Виктора Голланца издавать книгу «Памяти Каталонии»: «Голланц, несомненно, один из коммунистов-мошенников», хотя Оруэлл сказал чистую правду. Лукас подозрительно легко относится к измене Сталина делу испанской революции и одновременно высказывает ехидное предположение, что приверженцем идеалов троцкизма и анархизма Оруэлл «оставался лишь из принципа», - видимо, чтобы иметь моральное превосходство. В «Памяти Каталонии», видите ли, не затронута «роль религии в жизни испанцев, не описана оптимальная форма государственного устройства, ни слова о роли военных сил» и т.д. и т. п., как будто Оруэлл метил в Хью Томасы, да не дотянул.

В главе под названием «Взлёт и падение “социалиста”» Лукас пытается с устрашающими цитатами в руках доказать, что Оруэлл, которого с самого начала нельзя было причислить к настоящим социалистам, докатился до аполитичного либерализма. Приводятся поздние высказывания разочаровавшегося человека о том, что писатели должны сохранять политическую непорочность, и почему-то подразумевается, что относится это не только к писателям. То, что Оруэлл обладал шаблонным романтическим представлением о писателях, ещё не означает, что он считал политику напрасной тратой времени - даже в годы самого сурового своего пессимизма. Интересно, что Лукас, то и дело повторяющий, что Оруэлл так и не удосужился создать приличной политической программы, приводит цитату, из которой следует, что именно она содержится во «Льве и единороге». После этого, по словам Лукаса, Оруэлл отрёкся от социализма, однако через несколько страниц биограф описывает, как в 1947 Оруэлл отстаивал необходимость создания европейской федерации демократических социалистических государств. При этом абзацем раньше сказано, что Оруэлл переметнулся от социализма к аполитичному направлению либерализма. Сообщив, что Оруэлл «неустанно доказывал, что его книги каждой своей строчкой зовут к демократическому социализму», Лукас заявляет, что «до самой смерти Оруэлл не смог ничего достойно противопоставить пессимизму и страху». Похоже, не один Оруэлл тут постоянно меняет взгляды.

Уистэн Хью Оден (1907-1973) - британский и американский поэт и публицист, в молодости левый социальный критик и радикальный социалист, воевавший, как и Оруэлл, в Испании; с 1940-х начал склоняться к религии и глубокому консерватизму, которых придерживался до конца жизни.

Британский журналист, общественный деятель и политактивист социалистических взглядов; см..html.

Один из «Кембриджской пятёрки», группы британских сотрудников разведки, контрразведки и МИД, работавшей на СССР в 30-40-х. гг.

См. прим..html.

Сторонники «Малой Англии» (little Englanders) - собирательное название британских националистов, считающих, что интересы страны не должны выходить за пределы Великобритании: в имперские времена они выступали за избавление от колоний, позднее - против участия в глобализации, членства в ЕС и т.п.

Американский писатель (1891-1980), прежде всего известный скандальными в своё время произведениями, где превалирует, как у Лоуренса, только гораздо откровеннее, сексуальная тематика.

Тоска по грязи (фр.) - Прим. пер.

Один из «Кембриджской пятёрки», см. прим. 6.

Британский и американский марксистский теоретик, историк, главный редактор и член редколлегии журнала "New Left Review"; см..html.

Литератор и исследователь, деятель английского Просвещения.

Британский историк (1924-1993), один из участников Группы историков Коммунистической партии Великобритании, деятель коммунистического, после входа из компартии в 1956 в связи со вторжением СССР в Венгрию - социалистического движения.

Британский историк и политический деятель, автор обстоятельного труда про Гражданскую войну в Испании, изданного в 1961 и с тех пор многократно издававшегося и переиздававшегося на многих языках.

В Моульмейне, Нижняя Бирма, меня ненавидели многие — единственный раз в жизни я оказался настолько значительной персоной, чтобы такое могло случиться. Я служил полицейским офицером в маленьком городке, где ненависть к европейцам была очень сильна, хотя и отличалась какой-то бессмысленной мелочностью. Никто не отваживался на бунт, но, если европейская женщина одна ходила по базару, кто-нибудь обычно оплевывал ее платье бетельной жвачкой. В качестве офицера полиции я представлял очевидный объект подобных чувств, и меня задирали всякий раз, когда это казалось безопасным. Когда ловкий бирманец сбивал меня с ног на футбольном поле, а судья (тоже бирманец) смотрел в другую сторону, толпа разражалась отвратительным хохотом. Такое случалось не раз. Насмешливые желтые лица молодых людей смотрели на меня отовсюду, ругательства летели мне вслед с безопасной дистанции, и в конце концов все это стало действовать мне на нервы. Хуже других были юные буддийские монахи. В городе их было несколько тысяч, и создавалось впечатление, что у них не существовало иного занятия, как стоять на перекрестках и насмехаться над европейцами.

Все это озадачивало и раздражало. Дело в том, что уже тогда я пришел к выводу, что империализм — это зло и, чем скорее я распрощаюсь со своей службой и уеду, тем будет лучше. Теоретически — и, разумеется, втайне — я был всецело на стороне бирманцев и против их угнетателей, британцев. Что касается работы, которую я выполнял, то я ненавидел ее сильнее, чем это можно выразить словами. На такой службе грязное дело Империи видишь с близкого расстояния. Несчастные заключенные, набитые в зловонные клетки тюрем, серые, запуганные лица приговоренных на долгие сроки, покрытые шрамами ягодицы людей после наказаний бамбуковыми палками — все это переполняло меня невыносимым, гнетущим чувством вины. Однако мне нелегко было разобраться в происходящем. Я был молод, малообразован, и над своими проблемами мне приходилось размышлять в отчаянном одиночестве, на которое обречен каждый англичанин, живущий на Востоке. Я даже не отдавал себе отчета в том, что Британская империя близится к краху, и еще меньше понимал, что она гораздо лучше молодых империй, идущих ей на смену. Я знал лишь, что мне приходится жить, разрываясь между ненавистью к Империи, которой я служил, и возмущением теми злокозненными тварями, которые старались сделать невозможной мою работу. Одна часть моего сознания полагала, что British Raj — незыблемая тирания, тиски, сдавившие saecula saeculorum волю порабощенных народов; другая же часть внушала, что нет большей радости на свете, чем всадить штык в пузо буддийского монаха. Подобные чувства — нормальные побочные продукты империализма; спросите любого чиновника англо-индийской службы, если вам удастся застать его врасплох.

Однажды случилось событие, которое неким окольным путем способствовало моему просвещению. Сам по себе то был незначительный инцидент, но он открыл мне с гораздо большей ясностью, чем все прочее, истинную природу империализма — истинные мотивы действия деспотических правительств. Ранним утром мне позвонил полицейский инспектор участка в другом конце города и сказал, что слон бесчинствует на базаре. Не буду ли я столь любезен, чтобы пойти туда и что-нибудь предпринять? Я не знал, что я могу сделать, но хотел посмотреть, что происходит, сел верхом на пони и двинулся в путь. Я захватил ружье, старый винчестер 44-го калибра, слишком мелкого для слона, но я полагал, что шум выстрела будет нелишним in terrorem . Бирманцы останавливали меня по дороге и рассказывали о деяниях слона. Конечно, это был не дикий слон, а домашний, у которого настал «период охоты». Он был на цепи, всех домашних слонов сажают на цепь, когда приближается этот период, но ночью он сорвал цепь и убежал. Его махаут , единственный, кто мог с ним совладать в таком состоянии, погнался за ним, но взял не то направление и теперь находится в двенадцати часах пути отсюда; утром же слон внезапно снова появился в городе. У бирманского населения не было оружия, и оно оказалось совершенно беспомощным. Слон уже раздавил чью-то бамбуковую хижину, убил корову, набросился на лоток с фруктами и все сожрал; кроме того, он встретил муниципальную повозку с мусором и, когда возница пустился наутек, опрокинул ее и злобно растоптал.

Бирманец-инспектор и несколько констеблей-индийцев ждали меня в том месте, где видели слона. Это был бедный квартал, лабиринт жалких бамбуковых хижин, крытых пальмовыми листьями и полого взбегающих по склону горы. Помню, стояло облачное, душное утро в начале сезона дождей. Мы начали опрашивать людей, пытаясь выяснить, куда двинулся слон, и, как всегда в таких случаях, не получили четкой информации. На Востоке так бывает всегда; история издали кажется вполне ясной, но, чем ближе вы подбираетесь к месту событий, тем более смутной она становится. Одни говорили, что он двинулся в одном направлении, другие — в другом, а некоторые уверяли, что ни о каком слоне вообще не слышали. Я уже почти уверился, что вся эта история — сплошная выдумка, когда мы услышали крики неподалеку. Кто-то громко кричал: «Дети, марш отсюда! Уходите сию минуту» — и старая женщина с хлыстом в руке выбежала из-за угла хижины, прогоняя стайку голопузых детишек. За ней высыпали еще женщины, они визжали и кричали; очевидно, было нечто такое, чего дети не должны видеть. Я обошел хижину и увидел на земле мертвого. Индиец с юга, темнокожий кули, почти нагой, умерший совсем недавно. Люди рассказали, что на него из-за угла хижины внезапно напал слон, схватил его своим хоботом, наступил ему на спину и вдавил в землю. Стоял сезон дождей, земля размякла, и его лицо прорыло канаву в фут глубиной и в несколько ярдов длиной. Он лежал на животе, разбросав руки, откинув набок голову. Лицо его покрывала глина, глаза были широко открыты, зубы оскалены в ужасной агонии. (Кстати, никогда не говорите мне, что мертвые выглядят умиротворенно. Большинство мертвых, которых я видел, имели ужасный вид). Ступня громадного животного содрала кожу с его спины, ну, точно шкурку с кролика. Как только я увидел погибшего, я послал ординарца в дом моего друга, жившего неподалеку, за ружьем для охоты на слонов. Я также избавился от пони, чтобы бедное животное не обезумело от страха и не сбросило меня на землю, почуяв слона.

Ординарец появился через несколько минут, неся ружье и пять патронов, а тем временем подошли бирманцы и сказали, что слон в рисовых полях неподалеку, в нескольких сотнях ярдов отсюда. Когда я зашагал в том направлении, наверное, все жители высыпали из домов и двинулись за мною следом. Они увидели ружье и возбужденно кричали, что я собираюсь убить слона. Они не проявляли особого интереса к слону, когда он крушил их дома, но теперь, когда его собирались убить, все стало иначе. Для них это служило развлечением, как это было бы и для английской толпы; кроме того, они рассчитывали на мясо. Все это выводило меня из себя. Мне не хотелось убивать слона — я послал за ружьем прежде всего для самозащиты, — да к тому же, когда за вами следует толпа, это действует на нервы. Я спустился по склону горы и выглядел, да и чувствовал, себя идиотом: с ружьем за плечом и все прибывающей толпой, едва не наступающей мне на пятки. Внизу, когда хижины остались позади, была щебеночная дорога, а за ней топкие рисовые поля, еще не вспаханные, но вязкие от первых дождей и поросшие кое-где жесткой травой. Слон стоял ярдах в восьми от дороги, повернувшись к нам левым боком. Он не обратил на приближающуюся толпу ни малейшего внимания. Он выдирал траву пучками, ударял ее о колено, чтобы отряхнуть землю, и отправлял себе в пасть.

Я остановился на дороге. Увидев слона, я совершенно четко осознал, что мне не надо его убивать. Застрелить рабочего слона — дело серьезное; это все равно что разрушить громадную, дорогостоящую машину, и, конечно, этого не следует делать без крайней необходимости. На расстоянии слон, мирно жевавший траву, выглядел не опаснее коровы. Я подумал тогда и думаю теперь, что его позыв к охоте уже проходил; он будет бродить, не причиняя никому вреда, пока не вернется махаут и не поймает его. Да и не хотел я его убивать. Я решил, что буду следить за ним некоторое время, дабы убедиться, что он снова не обезумел, а потом отправлюсь домой.

Но в этот момент я оглянулся и посмотрел на толпу, шедшую за мной. Толпа была громадная, как минимум две тысячи человек, и все прибывала. Она запрудила дорогу на большом расстоянии в обе стороны. Я смотрел на море желтых лиц над яркими одеждами — лиц счастливых, возбужденных потехой, уверенных, что слон будет убит. Они следили за мной, как за фокусником, который должен показать им фокус. Они меня не любили, но с ружьем в руках я удостоился их пристального внимания. И вдруг я понял, что мне все-таки придется убить слона. От меня этого ждали, и я был обязан это сделать; я чувствовал, как две тысячи воль неудержимо подталкивают меня вперед. И в этот момент, когда я стоял с ружьем в руках, я впервые осознал всю тщету и бессмысленность правления белого человека на Востоке. Вот я, белый с ружьем, стою перед безоружной толпой туземцев — вроде бы главное действующее лицо драмы, но в действительности я был не более чем глупой марионеткой, которой управляет так и сяк воля желтых лиц за моей спиной. Я понял тогда, что, когда белый человек становится тираном, он уничтожает свою свободу. Он превращается в пустую, податливую куклу, условную фигуру сахиба. Потому что условием его правления становится необходимость жить, производя впечатление на «туземцев», и в каждой кризисной ситуации он должен делать то, чего ждут от него «туземцы». Он носит маску, и лицо его обживает эту маску. Я должен был убить слона. Я обрек себя на это, послав за ружьем. Сахиб обязан действовать как подобает сахибу, он должен выглядеть решительным, во всем отдавать себе отчет и действовать определенным образом. Пройдя весь этот путь с ружьем в руке, преследуемый двухтысячной толпой, я не мог смалодушничать, ничего не сделать — нет, такое немыслимо. Толпа поднимет меня на смех. А ведь вся моя жизнь, вся жизнь любого белого на Востоке представляет собой нескончаемую борьбу с одной целью — не стать посмешищем.

Но я не хотел убивать слона. Я смотрел, как он бьет пучками травы по колену, и была в нем какая-то добродушная сосредоточенность, так свойственная слонам. Мне подумалось, что застрелить его — настоящее преступление. В том возрасте я не испытывал угрызений совести от убийства животных, но я никогда не убивал слона и не хотел этого делать. (Почему-то всегда труднее убивать крупное животное). Кроме того, надо было считаться с владельцем слона. Слон стоил добрую сотню фунтов; мертвый, он будет стоить лишь столько, сколько стоят его бивни,— фунтов пять, не больше. Но действовать надо быстро. Я обратился к нескольким многоопытным с виду бирманцам, которые были на месте, когда мы туда явились, спросил, как ведет себя слон. Все они сказали одно и то же: он не обращает ни на кого внимания, если его оставляют в покое, но может стать опасным, если подойти близко.

Мне было совершенно ясно, что я должен делать. Я должен приблизиться к слону ярдов этак на двадцать пять и посмотреть, как он отреагирует. Если он проявит агрессивность, мне придется стрелять, если не обратит на меня внимания, то вполне можно дожидаться возвращения махаута. И все же я знал, что этому не бывать. Я был неважный стрелок, а земля под ногами представляла вязкую жижу, в которой будешь увязать при каждом шаге. Если слон бросится на меня и я промахнусь, у меня останется столько же шансов, как у жабы под паровым катком. Но даже тогда я думал не столько о собственной шкуре, сколько о следящих за мною желтых лицах. Потому что в тот момент, чувствуя на себе глаза толпы, я не испытывал страха в обычном смысле этого слова, как если бы был один. Белый человек не должен испытывать страха на глазах «туземцев», поэтому он в общем и целом бесстрашен. Единственная мысль крутилась в моем сознании: если что-нибудь выйдет не так, эти две тысячи бирманцев увидят меня удирающим, сбитым с ног, растоптанным, как тот оскаленный труп индийца на горе, с которой мы спустились. И если такое случится, то, не исключено, кое-кто из них станет смеяться. Этого не должно произойти. Есть лишь одна альтернатива. Я вложил патрон в магазин и лег на дороге, чтобы получше прицелиться.

Толпа замерла, и глубокий, низкий, счастливый вздох людей, дождавшихся наконец минуты, когда поднимается занавес, вырвался из бесчисленных глоток. Они дождались-таки своего развлечения. У меня в руках было отличное немецкое ружье с оптическим прицелом. Тогда я не знал, что, стреляя в слона, надо целиться в воображаемую линию, идущую от одной ушной впадины к другой. Я должен был поэтому — слон ведь стоял боком — целиться ему прямо в ухо; фактически я целился на несколько дюймов в сторону, полагая, что мозг находится чуть впереди.

Когда я спустил курок, я не услышал выстрела и не ощутил отдачи — так бывает всегда, когда попадаешь в цель, — но услышал дьявольский радостный рев, исторгнутый толпой. И в то же мгновение, чересчур короткое, если вдуматься, даже для того, чтобы пуля достигла цели, со слоном произошла страшная, загадочная метаморфоза. Он не пошевелился и не упал, но каждая линия его тела вдруг стала не такой, какой была прежде. Он вдруг начал выглядеть каким-то прибитым, сморщившимся, невероятно постаревшим, словно чудовищный контакт с пулей парализовал его, хотя и не сбил наземь. Наконец — казалось, что прошло долгое время, а минуло секунд пять, не больше, — он обмяк и рухнул на колени. Из его рта текла слюна. Ужасающая дряхлость овладела всем его телом. Казалось, что ему много тысяч лет. Я выстрелил снова, в то же место. Он не упал и от второго выстрела, с невыразимой медлительностью встал на ноги и с трудом распрямился; ноги его подкашивались, голова падала. Я выстрелил в третий раз. Этот выстрел его доконал. Было видно, как агония сотрясла его тело и выбила последние силы из ног. Но и падая, он, казалось, попытался на мгновение подняться, потому что, когда подкосились задние ноги, он как будто стал возвышаться, точно скала, а его хобот взметнулся вверх, как дерево. Он издал трубный глас, в первый и единственный раз. И затем рухнул, животом в мою сторону, с грохотом, который, казалось, поколебал землю даже там, где лежал я.

Я встал. Бирманцы уже бежали мимо меня по вязкому месиву. Было очевидно, что слон больше не поднимется, хотя он не был мертв. Он дышал очень ритмично, затяжными, хлюпающими вздохами, и его громадный бок болезненно вздымался и опадал. Пасть была широко открыта — мне была видна бледно-розовая впадина его глотки. Я ждал, когда он умрет, но дыхание его не ослабевало. Тогда я выстрелил двумя остающимися патронами в то место, где, по моим расчетам, находилось его сердце. Густая кровь, похожая на алый бархат, хлынула из него, и снова он не умер. Тело его даже не вздрогнуло от выстрелов, и мучительное дыхание не прервалось. Он умирал в медленной и мучительной агонии и пребывал где-то в мире, настолько от меня отдаленном, что никакая пуля не могла уже причинить ему вреда. Я понимал, что мне следует положить этому конец. Ужасно было видеть громадное лежащее животное, бессильное шевельнуться, но и не имеющее сил умереть, и не уметь его прикончить. Я послал за моим малым ружьем и стрелял в его сердце и в глотку без счета. Все казалось без толку. Мучительные вздохи следовали друг за другом с постоянством хода часов.

Наконец я не выдержал и ушел прочь. Потом мне рассказали, что он умирал еще полчаса. Бирманцы принесли ножи и корзины, пока я был на месте; мне рассказали, что они разделали тушу до костей к полудню.

Потом, конечно, были нескончаемые разговоры об убийстве слона. Владелец был вне себя от гнева, но то был всего лишь индиец и он ничего не мог поделать. Кроме того, я с точки зрения закона поступил правильно, так как бешеных слонов следует убивать, как бешеных собак, тем более если владельцы не могут за ними уследить. Среди европейцев мнения разделились. Пожилые считали, что я прав, молодые говорили, что позорно убивать слона, растоптавшего какого-то кули, потому что слон дороже любого дрянного кули. В конце концов я был очень рад, что погиб кули: с юридической точки зрения это давало мне достаточный повод для убийства слона. Я часто спрашивал себя, догадался ли кто-нибудь, что я сделал это исключительно ради того, чтобы не выглядеть дураком.

____
Перевод с английского:
1988 А. А. Файнгар

БД____
George Orwell: ‘Shooting an Elephant’
Первая публикация: New Writing . — ВБ, Лондон. — осень 1936 г.

Повторно опубликовано: — ‘Shooting an Elephant and Other Essays’. — 1950. — ‘The Orwell Reader, Fiction, Essays, and Reportage’ — 1956. — ‘Collected Essays’. — 1961. — ‘The Collected Essays, Journalism and Letters of George Orwell’. — 1968.

Публикация перевода: сборник «Джордж Оруэлл: „1984” и эссе разных лет» — Изд. «Прогресс». — СССР, Москва, 1989. — 23 июня. — С. 222-227. — ISBN ББК 84.4 Вл; 0-70.